Пока Морица нет, она допишет стихи. Он может сейчас войти! Дверь хлопнула — Мориц! Но он остановился возле Виктора. Ника спешила докончить стихи. Строки ложились сами, победно и безразлично — ко всему, что потом!
ГЛАВА 9
ЕВГЕНИЙ ЕВГЕНЬЕВИЧ ПРОДОЛЖАЕТ РАССКАЗ
Десять часов работы — позади. Радость, что нет срочной.
Снова был вечер. Все ушли. Снова вдвоём и дымок "Жакоба" (церемонно спрошено разрешение дамы) — и он продолжает прерванный, давно уж, рассказ.
— Тогда я отвлекся. Я не договорил про бронзу. Дед мой "понимал толк в изящном". Он любил хорошо одеться (по-своему, неумело). Ценил, очень смешно, искусство. Любил драгоценности, лошадей, собирал часы — и в то же время был трезвым человеком. В нем не было ещё и тени того декаданса, который потом так расцвел в моем отце.
— А — в вас?
— А во мне — во мне он мог бы достичь тогда и — маразма… — уютно ответил рассказчик, — если бы не произошли события, изменившие жизнь.
Несмотря на серьезность последних слов, он договорил их сразу тем полушутливым уклоняющимся тоном, который он при разговоре с Никой усвоил себе. И веретено рассказа завертелось далее:
— К бабушкиной жизни дед относился критически — во–первых, потому что он ничего не понимал в ней; а во–вторых, потому что это компрометировало. Но тот факт, что она была его жена, делал её в глазах деда — персоной, значительной и достойной всяческого уважения. Свое неудовольствие он выражал ей редко, лишь в минуты крайней раздраженности, а кое в чем он даже шел ей навстречу: моя бабушка не уделяла никакого внимания туалетам, и раз навсегда и молча установилось, что эту часть забот дед берет на себя. Это была тема бесед, часто очень весёлых у взрослых, и я тоже старался казаться понимающим и пробовал робкие критические замечания. Бабушкины туалеты! Казалось, что все эти вещи были сшиты сто лет назад в огромном количестве; сделанные ещё в дни бабушкиной юности и — властью деда, они, может быть, и тогда были уже курьезными: кофейные шелка, отливающие, как перламутр, темными цветами; каскады кружев такой густоты, что уловить рисунок или даже идеи орнамента было нельзя. По темно–синему фону разводы павлиньих перьев… но всего перечислить нельзя. И вот эти свои платья бабушка носила по заказу, то есть дед заказывал, какое надевать, и она надевала. А затем уже традиция установилась: в первый день Пасхи — такое‑то, во второй — вот это, в Рождество — непременно с павлинами — и жизнь протекала мирно. Из этой схемы выпадали — шляпы: дедушка покупал их почему‑то очень часто. И для бабушки была проблема — ч т о с ними делать; одна, например, в виде огорода или свадебного торта; другая — капуста и розы; или наседка с цыплятами, или обросшее мехом нечто, откуда росли причудливые эспри. Или — жатва: сноп с васильками. Все это жило в маленьких и гигантских картонках, которые угрожающе росли. Бабушка всегда одинаково вежливо встречала новую шляпу, говорила: "Очень хорошо, очень прекрасно, друг мой", чем доставляла деду наслаждение. Когда я ещё маленький поехал с ней на курорт — против её воли, — она наконец согласилась ехать лечиться, — собралась целая толпа смотреть на нее, потому что бабушка надела одну из дедушкиных шляп, причем почему‑то на затылок. Ей так, вероятно, казалось торжественней. Но вид у нее получился странный.
— А какая у деда была наружность? — спросила, сияя, как дед от жениных шляп, Ника.
— Дед? Коренастый, среднего роста, элегантный. Бакенбарды. С проседью. Лысый.
— А в бабушку он влюбился — за красоту?
— По–моему, он не влюбился. Как‑то по рассеянности, скорее… — сказал, гладя прыгнувшего к нему кота, тоже рассеянно, рассказчик. — Да, так про бронзу. Это была коллекция столь же бездарная, сколь заботливая; натуралистические собаки, лошади, негритята, предлагающие обезьяне ананас, — знаете этот стиль? Или — такса в пенсне. И благодаря столь дурно организованному его вкусу, в его коллекцию не попала ни одна приличная бронза. Но среди этих сюжетов была статуэтка — танцовщица, возбуждавшая негодование и омерзение моей благочестивой бабушки: это была негритянка в голубой юбочке, стоявшая на одной ножке, приподняв другую в некоем пируэте; мастер, делавший её, предусмотрел следующую фривольную подробность: она обладала способностью поднимать эту ножку, и притом чрезвычайно высоко, обнаруживая голубое трико. И вот дед, имевший склонность дразнить бабушку, садился за письменный стол, ставил перед собой эту фривольную негритянку и концом карандаша приподнимал и опускал её ножку. Бабушка разгневанно ходила по комнате и крестилась. Оставшись одна с сим механизмом, она старалась — и притом немного гадливо — убрать с глаз этот срам; она ставила виновницу греха в дальний угол и закладывала её хламом, ключами, кусками от мраморных каминов, которые откалывались на углах и никогда не приделывались, но тщательно хранились; ручками от пакетов, выгнутыми, как скрипичный ключ, проволочками, запутавшимися в ворохах верёвочек. И оттуда статуэтку неизменно извлекал дед.
— И был ещё один способ мучить бабушку, — сказал Евгений Евгеньевич, ему уже хотелось чертить, углубиться в подробности изобретения, но было жалко оставить чем‑то жалобную сегодня Нику, — дед купил соловья…
В эту минуту его прервали. И Нике пришлось вынырнуть из рассказа в жизнь.
После целого дня за арифмометром, не разгибаясь по десять часов, — хоть и любя этот труд, но устав от напряженного взглядывания, — даже облегчением казалось порой, войдя в многолюдный барак, присматриваться к женской жизни, к другому типу усталости.
Несколько женщин, молодых, сидели возле деревенской старухи. Их, видимо, забавляли её рассказы.
— Мать, — спросила одна из них, — а ты‑то за что сидишь?
— За бабу! — отвечала старуха бойко. — Донесла на меня, наврала!
— За что ж она тебя? А может, ты сама ей?..
Кружок сомкнулся теснее.
— У нас в деревне не было её, видно — в селе… — оживляясь негодованием, охотно отвечала старуха. — Больно имя мудреное… Ну, уж как выйду на волю — где–нигде, а найду её, суку! Все волосья ей из подлой башки повыдергаю, — на невинную наклепала, подлюга… Ты, говорит, не отпирайся, вседно десять годов тебе за нее положено…
— Да вы где с ней сошлись? Чего она про тебя набрехала?!
— Да я видом её не видывала, слыхом не слыхивала, да и имени её отродясь не слыхала…
Любопытство разгоралось. Подсела и Ника.
— Имя‑то больно мудреное у подлюги… не запомнила…
Молодежь подсказывала имена…
Старухина голова не соглашалась.
— Мать! — крикнул кто‑то. — А может, тебе её назвали — контрреволюция?
— Во, во! Она самая! Проклятущая! Она самая! — обрадовалась старуха. Мне бы только выйти на волю, под землёй её — отыщу, все волосья ей….
Хохот грянул хором, заглушая мечты старухи.
— Перлы жизни… — шептала Ника, уходя.
ГЛАВА 10
ИЗОБРЕТЕНИЕ ЕВГЕНИЯ ЕВГЕНЬЕВИЧА
В этот день Мориц обещал привести из Управления старика — инженера, всю жизнь проработавшего по эксплуатации железных дорог, помнящего все конструкции паровозов за последние пятьдесят лет, крайне заинтересовавшегося доверительным рассказом Морица о необычайном новшестве, предлагаемом его работником не только, впрочем, железнодорожному, но и множеству видов транспорта. До этого Мориц подробно разузнал характеристику старого инженера, потому что дело было более чем серьезное, и Евгений Евгеньевич только тогда согласился на его консультацию, когда Мориц уверил его, что нет ни малейшего риска посвятить старика в это дело, никто, кроме них троих, не узнает о содержании чертежей — пока оно не будет передано в БРИЗ[11]. Мориц предполагал, что по исследовании его в БРИЗе — возникает необходимость построения модели, которым должен руководить изобретатель. Но самое важное на очереди было изложить все детально этому образованнейшему старику, получить его одобрение, как специалиста.
Все это стало известно Нике от самого Евгения Евгеньевича, который добавил, что если труд его будет одобрен — он привлечет четвертого человека для помощи.
— Этот человек — вы, Ника! — сказал он и поклонился, как всегда, церемонно, но безо всякой своей обычной шутливости. — Вам — и никому более — я доверю перечерчивание деталей всех моих чертежей. Я уже сказал это Морицу, он освободит вам часы. Жорж был бы полезней, конечно, не скрою от вас это, но что‑то в нем есть (между нами, Ника), я приглядывался, — что‑то есть, что меня — останавливает… Вам же я объясню все просто и — вкратце, без лишнего вам утомления, и я уверен, что вы все поймете и справитесь. Чертите вы — превосходно… И если, — тут он улыбнулся своей обычной манерой шутливости, — и если мое изобретение будет принято и зашумит по всей нашей планете — я позабочусь о том, чтобы и ваше имя, как моего первого помощника, не было забыто…