— Не, мамо, нас не убьют!..
Это ж два года! О, он и сегодня слесарем у меня на ГРЭСе работает. Такой человек!.. А та девочка, шести лет, говорит:
— Вот видишь, мамо, даже мальчик каже, что нас не убьют. Убегаймо!
Вот и побежали. Под сараем легли…
Вот так, темнеть стало. Как огни, лампы зажигают. Лежим. Немец один сарай подпалил. Спичкамы. Еще один — вижу я — спичкамы. В синей одежде два немца стоят. Лежу, лежу, лежу… С детьми лежу, лежу и — молчат! Это так вот — абы мне не погибнуть или что?
Малый хлопчик и не заплакал! О!.. И так вот лежу! А там горит крыша. Сгорела. И немцы стоят, двое. Будто столбы синие. И стены начали гореть. И начала уже земля гореть. Это у самой земли трава та начала гореть. А я в середине лежу. И студова мне печет, и студова. Это благодаря, что, бывало, ткем сукно из овэчок, валяное. Так, было, пальто надела. А если б я в кофточке была — сгорела б. Только платок скинула — косы все обсмалились. А тут вот мое пальто шкварыцца, горит, а я его то песком, то так. Девочка — четыре года — визжиит! — спэклася. А я уже то так, то так. От-от-от погыбаю! От я погыбаю. А воны стоят, немцы. Не хотела, чтоб убило меня лежачую. Вот тянет меня немцу показаться, чтоб меня уже это убил. Уже нема спасенья — печет. Нехай, думаю, убьет. Только встану на немца идти — о, два стоят, — дети завизжали, а я — бух, упала. Так и лежу. Упала уже я и лежу.
И так вот помаленьку, так вот и гляжу: чи воны пошлы, чи не. Уже начало вот-вот гореть полымя, и оттуда, и оттуда. Смотрю это — ушли, ушли немцы. А я еще минуточку полежала, думаю, нехай дальше отойдут. А я за одежу всех детей, как взяла и дернула дальше, в конец огня… У-у-у!..
Лежим на лужке Остаповом. Уже так вот трясло, трясло сильно нас, о!.. А я уже думала: „На всей деревне одна я осталась“. Давай я уже браться за детей, то однэ сюда посадила — два года, а то — четыре года девочку — сюда, а там еще сзади идет. Пошла, пошла, пошла…
А куда вот я?
Вот, на выгоновскую дорогу целюсь, к Выгонищам. Куды мне, думаю, деться? Моя мать из Выгонищ. Думаю: там у меня дядька е. Може, возьмет меня? Потому что и добить могут нас, уже думаю, в нашей деревне. Може, надо уже нас повыбить. „Партизан!..“ Може, засчитали уже, что в сороковом году в колхозе были. Говорили же на нас: „коммунист!..“ Може, нас за это добивають. Вот!..
Уже взяла я, пошла, пошла к Выгонищам.
Не дошла.
Сяду где-нибудь на пенек… Иду, иду… Как упаду — как полетят мои дети через голову все! „А-ах!“ — только голову почешут. И не плачут. Вот горе узнали!..»
В рассказ женщины врывается очень недавнее воспоминание. Сегодня утром в городском поселке Телеханы услышанные слова. Скупые, мужские. Колхозник-пенсионер Андрей Евхимович Куратник говорил:
«А сын у меня остался. В трупах. Мать моя, когда расстреляли, упала на него и так немного закрыла. Ранили хлопца в бок. Отполз он метров пятьдесят от ямы и заснул. Назавтра пришли — еще пять выстрелов по яме дали. А он столько дней пролежал в стожке. Девять годов было. Не пивши, не евши. Партизаны нашли его, мне сообщили…»
Тетка Барбара говорит дальше.
«…Дошли мы до Выгонищ. Уже воскресенье. Другое воскресенье наступило, та неделя прошла. Пришла я, а уже моего дядьку, моей матери брата, застрелили.
„Вот, думаю, и пожаловалась, вот он меня и пожалеет…“
Жена дядькина и говорит:
— У-у-у, уже так тебе, може, и не надо жить на свете, уже тебе самой в огонь надо бежать. Детей у тебя много, да ты беременная еще — куда тебе на зиму глядя!..
Сами в лес выезжали, хоронились, а меня не брали. А я в той хате лежу да уже, как мы по-старинному, помолюсь:
„Дай мне, господи, сладкий сон! Или уже, если жив я останусь, или чтоб я не слыхала, чтоб я уже погибла с этими детьми, заснула уже навек…“
Вот уже партизаны вышли оттуда, с Березины, сильный, сильный отряд. Из Вяды был знакомый человек, поговорил со мной, поговорил:
— Не бойтесь, говорит, не допустим немцев, чтобы вас убивать…
Дождались мы другого воскресенья.
— Вот, тетко, — говорю я дядькиной жене, — мне сон какой снился Плохой, плохой! Я уже, кажется, по дворам ходила. Хлеба насобирала сумочку. Иду, иду, в глазах почернело. В одну хату зайду, а пять обмину и опять зайду. Так жалко, что столько своего хлеба много покинула. Да хозяина, да скотину. Лошади не было, быки были. Три коровы были: две коровы и телка. На Хотеничи погнали, на Ганцевичи, в ту сторону. Наплакалась я, нагляделась… Вот как!
Ну, моя тетка, дядькина жена, говорит:
— А мне хорошо спалось…
Вот, честно вам говорю, женщина! Щепочек тех не дает — сварить. „Иди в кусты“, — говорит. Вот люди какие есть, господи! Вредная была, богатая, сильно богатая! Чугунка просишь — чугунка не даст.
В Красницу ходю уже, мэду наносила я, и табе, и сабе. Уже думаю: „Нехай меня пчелы… Може, помру“. Ей-богу. Обмотаюсь в какое-нибудь тряпье. А мэду, мэду, мэду было!.. В ведре несу, несу, несу из Красницы. Это, когда ее спалили. Я уже себе туды пройдусь. Може, убьют. Если не убили, то не убьют. А уже три дня, как добивать кончили. Уже я мэду наносила и уже себе квартеру ищу. Мы уже неделю сидели там, уже она, дядькина жена, говорит:
— Ищи квартеру. За тебя, недобитка, чтоб и нас не побили немцы…
У Лобановича квартеру нашла, у Алексеевой матери, у бедной женщины нашла.
Думаю себе: „Пойду я картошки, хвасоли принесу“.
Пошла я за теми продуктами, пошла себе в Красницу.
А дети тама, в Выгонищах.
Несу я, до горы дохожу — ую-юй! — уже Выгонищи горят! Уже горят Выгонищи, с палимёта строчат! Выгонищи го-о-рят! Сильный такой ветер, что человека с ног валит. Они зашли от Бобрович, с того конца, от моста. Уже ветер — и ка-атит! Через десять хат кидало огонь.
Я плачу.
— Уже мои дети руки мне опростали. Где мои дети?.. Уже побежала я в Березину, куда все люди побежали. Нашла одну женщину, говорю:
— Може, моих детей видали? Говорит:
— Видали. Побежали. Это Настя на плечи Василя посадила, понесла в Березину, далеко!..
И я туды. Искала, искала, може, с двенадцати часов, нашла — уже солнце заходило. Нашла я. И своих, и Вартановых детей нашла, пять штук. Уже нашла, сарай сгорел — картошки напекла, накормила их, тех чужих и своих…
И вот я думаю, куда мне деваться!
Пошла в болото. Сижу. Уже нашла спички, надрала лыка лапти плести и сижу я там в Надлеве, от Выгонит километра три, от Бобрович — четыре. Я уже нашла, где с мужем косила, где наши покосы. Уже не могу, так мне обидно… Уже думаю: пойду под чужие стожки, очень мне жаль… Где косили, где гребли с мужем сено…
Пошла под чужие стожки. Сижу.
Уже давай картошку чистить. А тут как раз немцы бегут!.. Люди кричат, кричат на болоте.
Думаю:
„Чего это они кричат? Это так, може?.. Може, мати детей потеряла, може, дети мать потеряли да ищут?..“
У-ух! Как вылетают ко мне два полициянта. Выскочили из-за куста, за меня — цап! Уже меня взяли. Да уже моего хлопца — восемь годов:
— Сынок, где твой батька?
— Нема, убили батьку моего. Уже убили немцы Романа моего.
— Паночек, я сама с голоду, с холоду загину, только вы меня не убивайте. Я не хочу, чтоб вы меня убивали. Нехай я сама пропаду с детьми…
Он говорит:
— Где больше люди?
— Побежали к лесу.
— Иди на телегу! А сами ушли.
Если б я пошла на ту телегу, к тому бобровицкому полицаю, что всех добивал, что показывал, где кто схоронился, — он застрелил бы меня, убил бы. Сильно бобровицких людей он убивал. Я-то не попала к нему. Они ушли за кусты, а я — тоже за кусты. Вы меня не видите, а я вас! И я на такой те-е-мный побежала луг — такой луг, что камыш там, папоротник, всего там… Я туда побежала и лежу. там. Лежу уже. Они всех людей высбирали, уже тихо стало…
Только партизаны бежали. Бежали партизаны, моим детям мяса вареного дали. Наелись мои дети — воды!.. Уже этот, которому два года:
— Воды, воды, воды, воды!..
А вода повысыхала, може, на метр, негде напиться Темнеет. Уже этот мальчик, которому восемь лет…
— Возьми, — говорю ему, — мочи своей в чугунчик Напоили.
— Не, — каже, — мамо, невкусная вода. Иди ищи вкусной воды! Иди!..
Нема нигде воды. Плакал тот, плакал… Легла я. И спички е, огонь развел бы. Ой!.. Дай воды… — плачет. Я вот честно говорю вам. Выкопала такую ямочку, выкопала во. „Как на сырой земле человек полежит, думаю, то умрет“. Повыдирала мох, повыдирала. Потому что малые: „Как же я вас прокормлю, как одену?..“ Вот я ямочку выкопала в болоте до самого торфа, все мы ц нее и полегли. Вот уже заболеет, воспаление возьмет, уже его и не будет на свете, хоть один руки мне освободит…
И вот живет! Даже ни чуть-чуть не заболел!
И вышла я опять с того болота.
— Пошли, говорю, дети, в Телеханы, нехай нас добивают.
Дети не схотели.
— Куда хочешь, мамо, нас в свет веди, только не пойдем к тем немцам и полицаям!..