Дела рабочих все хуже и хуже. На заводах нас эксплуатируют, отравляют, убивают и, словно этого мало, выгоняют, вышвыривают на улицу, когда и как хотят. От нас непрерывно требуют жертвенных усилий, хотя мы и без того постоянно чем-нибудь жертвуем. Мы от рождения обречены на жертвы… К тому же мы сами никогда не доводим до конца свою борьбу с правительствами и голодаем, когда им заблагорассудится. Какие же мы рабочие, если не имеем права называться рабочими в полном смысле этого слова!.. Можно ли назвать рабочим человека, который, стоя у станка, производит на протяжении двадцати лет одну и ту же деталь? Мы попросту рабы, лодки без руля и без ветрил. Даже ИКП с профсоюзом не решаются открыто рассказать нам всю правду о нас самих. О том, что рабочая женщина позволяет эксплуатировать себя на производстве как лошадь, но в итоге приобретает шубу за 10 миллионов лир; что ее муж, тоже рабочий, преподносит ей в подарок брильянтовое кольцо за два миллиона (в то самое время, когда существуют миллионы безработных и совершается несчетное количество убийств и самоубийств от отчаяния и нищеты); что рабочий наизусть знает, о чем пишут в спортивной газете, но понятия не имеет о смысле партийного символа, за который голосует, да и о своем кандидате тоже. Мы здесь, на Юге, все плачем, жалуемся, но до сих пор ничего не поняли. У нас же есть море — так давайте его использовать; у нас земля — так давайте возьмемся за землю; у нас солнце — значит, и о нем следует подумать; у нас овощи, фрукты и так далее, и так далее…
Что же мы за рабочие такие, если горстка шакалов помыкает нами как хочет, заставляя нас всю жизнь гнуть спину и харкать кровью, всю нашу единственную, неповторимую жизнь!»
Да, конечно, Ди Чаула не очень образованный парень. У него нет «ни диплома, ни аттестата, ни прочей такой бодяги», ему ничего не стоит ввернуть в разговоре крепкое словечко, но своим классовым чутьем он отлично понимает, что «пришла пора говорить ясно и понятно».
Его представления о социализме как раз и отличаются такой четкостью и ясностью. «С чего начать? — спрашивает он. — Дел так много! Мне кажется, начинать надо с молодежи, надо бороться за все активные силы, которые плесневеют в провинциальных городках… Надо поднять молодежь… вовлечь ее в борьбу за спасение Юга, его морей, приходящих в упадок крестьянских хозяйств, скудеющей земли… надо вызволить молодежь, спасти ее, направить».
Книга Томмазо Ди Чаулы — индивидуальное, но далеко не единичное свидетельство трудностей, встающих перед новым поколением рабочих Италии, трудностей приобщения к революционной теории о переустройстве общества несправедливости и угнетения. Читатель найдет в ней не только поиски снизу, но и призыв освобождаться от недостатков в руководстве движением, добиваться взаимопонимания, крепить солидарность.
Выступая в 1983 году на партийной конференции в Турине, Э. Берлингуэр резко критиковал профсоюзную конфедерацию коммунистов и социалистов (ВИКТ) за отсутствие демократии, за то, что ее руководство, принимая важные решения, фактически не советуется с рядовыми членами. «Трудящиеся оживленно обсуждают эти вопросы, — отмечал товарищ Берлингуэр. — Начинается дискуссия в профсоюзах. Мы тоже примем участие в обсуждении и готовы вновь заявить, что, по мнению ИКП, незаменимой основой обновления, повышения активности и авторитета профсоюзов является, как и прежде, демократия, самостоятельность и единство».
Итак, обсуждение продолжается. Вот почему и книга Томмазо Ди Чаулы — не последнее слово в этой большой и непростой дискуссии. О ее ходе мы сможем судить и по результатам стачечной борьбы итальянских трудящихся, и по их выступлениям в защиту мира, а может быть (как знать), и по успехам в революционном преобразовании действительности.
Г. Смирнов
Томмазо Ди Чаула
Голубая спецовка
Завод, где я работаю, находится в шести километрах от Бари. Этот завод был построен лет пятнадцать назад в одном из самых прекрасных сельских уголков в окрестностях Модуньо, округ Парадизо. По прямой море отсюда очень близко, его можно увидеть, если влезть на железную крышу цеха. Синее, грозное, мощное море. Когда оно волнуется, можно разглядеть пенящиеся валы, от одного вида его становится весело, но, стоит подойти поближе, сразу станет ясно, что море это мертвое: нечистоты, деготь и нефть убивают его день за днем — нет рыбы, нет крабов, нет моллюсков, которых мы ловили в детстве, тогда море было еще чистым. Я и мои сверстники приезжали сюда на велосипедах, часто приходили пешком. Помню, кое-кто даже тащил сюда козленка на выпас.
Правда, я козлят не пас, когда жил в деревне у деда с бабкой, но по хозяйству помогал много. Работали до ночи; о конце работы давал знать дед, загоняя в хлев скотину. По крику совы запирали двери на засов, закрывали окна, и в доме было не продохнуть от удушливого запаха спелых фруктов, засыпанных в мешки. Особенно терпко пахли груши. Пламя керосиновой лампы дрожало от непонятно откуда взявшегося сквозняка, ночные бабочки так и падали в лампу, поджариваясь на огне. На следующий день приходилось отмывать стекло от приставших к нему крылышек и тонких лапок. Старики храпели на своей железной кровати; дед, выпростав руки из-под одеяла, вздрагивал во сне и крушил кулаками царгу кровати, на которой были нарисованы цветочки и птички, давно уже почерневшие и засиженные мухами.
Вот уже почти четырнадцать лет, как я работаю здесь, на штанах моей спецовки — штамп «Катена-Зюд», на блузе, на куртке — повсюду — «Катена-Зюд». Моему деду-крестьянину лучше. Хотя у него на заду заплатки, да и все тряпье латано-перелатано, но зато без надписей. У стариков все было заштопанное: одежда, простыни, стеганое одеяло, занавески, парусина для сбора оливок, мешки. В воскресенье к мессе дед принаряжался; черный костюм висел на нем как на пугале, ворот на белой рубашке был потерт, галстук напоминал все что угодно, только не галстук. Уголки воротничка все время топорщились, как усики антенны.
Я впервые надел «фирменную» куртку. Холодно, уже октябрь. Вчера вечером нахлестывал дождь. Крестьяне при свете красноватых лампочек (все краснее становятся и виноградники) беснуются, глядя на ливень, — тыркают стулья, кошек, детей, кастрюли и проклинают всех святых. Дождей не было с июня.
Опять рабочий день. Так было, кажется, целую вечность. Сегодня тоже придется ломать голову, как добираться до работы: местечко, где я живу, никак не сообщается с заводом. Аньелли[2] не сумел продать мне одну из своих душегубок и наказывает меня за это. Жители поселка знают, что у меня нет прав, и смотрят на меня как на дефективного: глядите-ка, не умеет даже водить машину.
До моего «Шаблина» — это легкий и скоростной токарный станок — не дотронешься, такой он холодный. Собранное из металлических листов помещение цеха — настоящий ад, мы подыхаем и летом, когда железо накаляется, и зимой, когда оно выстывает. Пробуем немного согреться — со вчерашнего дня осталась еще тысяча штук тефлона. Тысяча — не так уж много, иногда их собирается до десятка тысяч, все, как один, красивые, чистые и такие маленькие, что, пожалуй, могли бы уместиться в кармане. Эти детали как грибы: чем больше их собираешь, тем больше их вырастает. Вот я и вкалываю как одержимый. Не знаю, что и придумать, чтобы на них не смотреть. Мне кажется, из глубины пластмассовой красной коробки они надо мной смеются. Десять тысяч штук! Пробую положить поверх коробки бумажный лист, проделываю в нем дыру и сквозь него достаю эти проклятые детали, так по крайней мере я их не вижу и они не гложут мне душу.
Может, я мало работаю и много витаю в облаках. Я представляю себе, что происходит за стенами цеха, как хорошо прогуляться по полям с хорошенькой девушкой. Конечно, послушать мастера, так я всегда работаю недостаточно: выработка, где выработка? Он приближается, добренький и благообразный, как монах, но тут же превращается в стервятника, едва речь заходит о выработке. Я говорю ему: здесь все из рук вон плохо, и вне завода — тоже. Выглянул бы он за ворота «Катена-Зюд» — вся Италия, похоже, страдает от неполадок, мешающих рабочим «вкалывать».
Чего мы ждем, почему не поставим за станки обезьян? Вот что я предложил бы Аньелли: обезьян — на заводы, рабочих — на деревья. Иногда мне кажется, что мы глупее обезьян.
Теперь, когда я согрелся, от куртки идет пар. Токарь, работающий на вертикальном станке, тот, что обтачивает детали выше своего роста, корпуса величиной со шкаф, смотрит на мои малюсенькие детальки и улыбается. Говорит: кончил свои четки? Моя продукция похожа на зернышки, на бусинки, из которых нижут четки, чтобы отмечать, сколько раз ты прочел «Отче наш».
Сегодня в уборной обнаружили рабочего, лежащего на полу. Он объяснил свое поведение тем, что хотел вытянуть ноги. Причем был так счастлив, словно попал в рай. Пусть в дерьме, зато сам себе хозяин. Порой, когда спина вот-вот переломится от боли и некуда голову приклонить — вокруг сплошь масло, стружка, все колется и режется, — лучше уж растянуться в уборной, среди вони, подложив под голову вместо подушки рулон туалетной бумаги.