Там, в Абакане или Тайшете, мама чуть не вышла замуж за своего одноклассника, вздыхавшего по ней до тех пор. Однажды этот странный хакас-одноклассник пригласил ее посреди августовского пекла на местное озеро, позагорать. Они сели в старенький «Москвич», наподобие тех, что собирала мама, протряслись три часа в дороге, и там у озера — на солнце, целый день — он читал ей вслух книгу под названием «Посторонний» некоего Камю, книгу, что он достал по блату в областной библиотеке. Мать рассказывала, что ее в душном «Москвиче» не только хватил солнечный удар и она потеряла сознание, но и на всю жизнь отбило охоту к литературе: так муторно и невыносимо было это ощущение солнца и бессмыслицы, дышавшее из этой книги и из этого дня. И хотя мать говорила, что мысль о возможности родить этому простодушному хакасу через 6–7 месяцев негритенка в отместку за этот солнечнолитературный удар — дескать, пережарился ребенок в тот день на озере! — и посетила ее на мгновение, но она пожалела-таки беднягу и сбежала обратно в Москву.
Опять она вернулась на свою станцию «Автозаводская», с ее тонкими, элегантными мраморными колоннами, напоминающими обнаженные до бедер женские ноги, и фонарями наподобие сучьего вымени (так я запомнил эту станцию в ее раздраженном описании), и на самом выходе из метро, у трансформаторно-образной облицовки в виде перевернутой буквы «Ш» с лишним элементом, она упала без сознания на свои чемоданы.
Станция метро «Павелецкая»-радиальнаяБлиже к родам к ней приехала не мать, но отец — армейский полковник в отставке, человек по благородной и древней фамилии Ржевский. Он отдыхал по путевке где-то в Назрани. Поскольку ему пришлось менять маршрут и ехать через Москву, он договорился через коменданта вокзала, что его возьмут на поезд Назрань — Москва сопровождающим охранником вагона-ресторана, где ему выделили бесплатное купе, и через пару дней поезд прибыл на Павелецкий вокзал. Правда, поскольку поезд прибыл поздно, дед мой решил не искать в зимних потемках общежитие своей дочери, а заночевал в вагоне-ресторане, заодно охраняя его.
Глубокой ночью он услышал женский вопль. Поначалу ему показалось, что это снится его рожающая дочь, но, очухавшись, он понял, что крик о помощи несется откуда-то снаружи. А потому как человек благородный, к тому же военный, он схватил противопожарный багор и распахнул дверь. В узком промежутке между двумя составами на фиолетовом снегу он увидел две темные фигуры: обессиленная и охрипшая женщина издавала звуки, как освежеванная овца. Дед с командирским криком бросился на помощь, но, прежде чем он успел разобраться в диспозиции, бросившаяся навстречу фигура вышибла из его рук багор, и тут же дед ощутил резкий ожог в груди. Падая под вагон, он каким-то чудом сообразил, что здесь подцеплен ломик, которым обходчики проверяют целость колес, и, судорожно выхватив его, долбанул им по этой черной фигуре. Удар пришелся по голове, и фигура рухнула мешком на снег. Женщина, вся зареванная и избитая, со страхом подползла к деду и, увидев темную лужу вокруг него, стала выть в голос. Через некоторое время понабежали проводники, вызвали милицию и «скорую», и деда — вместо поездки на «Автозаводскую» — увезли в Склифосовского.
Разумеется, когда моя мама узнала о происшедшем, у ней страшно зашевелилось в животе — так, будто об этом узнал и я. Она путалась: ехать ли ей рожать, или мчаться к отцу в Склифосовского, но ей прежде всего повелели забрать на «Павелецкой» вещи отца с его документами для предъявления в ту же самую клинику Склифосовского, и она поехала на вокзал. Ей в тот раз даже арки колонн на станции казались то кавернами перерезанных ножом легких отца, то широко разведенными ногами роженицы. Впечатление подкрепляли огромные круглые дыры в потолке — для освещения. И это напоминало ей нечто виденное ранее — дурное и множащееся солнце озера и книги. Мама насилу удержала себя в чувствах, нанюхавшись скипидару, чтобы забрать в отделении милиции вокзала огромный чемодан деда с курортным барахлом и добытыми на Кавказе подарками для всей Сибири, но самое главное — его полковничьи документы. Там, чуть не родив, она оставила чемодан в привокзальной камере хранения и вместо Склифосовского поехала срочно на «Новокузнецкую», где, оказывается, жила та самая спасенная ее отцом женщина по имени Ирина Родионовна Облонская, звонившая ей после всех перипетий и обещавшая любую помощь по части родов, поскольку сама работала замом главврача в одном из роддомов. Почему мама не поехала к отцу? А потому, что там, внизу, на станции «Павелецкая»-радиальная, при виде тех же раскоряченных ног и огромной дыры псевдосолнца у нее пошли воды.
Станция метро «Новокузнецкая»Вы ведь помните станцию «Новокузнецкая»? Ту, что отделана под пустой Елисеевский магазин или, скорее, под зал мертвецов в какой-нибудь египетской пирамиде. Мою мать рвало на каждой троноподобной скамейке — и от вида фонарей, напоминающих плевательные урны в зубопротезных кабинетах, и особенно от толпящихся и несущихся куда-то с баграми в бесчисленном количестве отцов. От последнего ее рвало все больше и больше. Уже и пакет из-под отставных документов отца переполнился желтой желчью, и скамейки под ней стали мокры, когда к ней, как к пьянице, подошел милиционер и, схватив за подмышки, пытался оттащить наверх. Лишь тогда, когда она опрокинула на него весь пакет своих извержений, сержант милиции понял, с кем имеет дело и, оставив ее на одной из холодных, но сухих скамеек, понесся, свистя, наверх: вызывать ли «скорую», счищать ли с кителя свой позор.
Телу моему было порядком неловко в обезвоживающемся пространстве, когда все налипало и давало ощущение туго натянутой кожи, и я стал молотить ногами, как кузнечик или маленький кузнец молоточками, обозначая крик о помощи, что ли? Потом, уже после смерти матери, я часто садился в одиночестве в позу плода, скрючившись и перекрестив ноги, чтобы хоть как-то вызвать, вернуть, восстановить те предрожденческие ощущения, растворенные в подсознании теплой и вязкой массой. Это ощущение я оживил лишь однажды, когда семилетним упал в резервуар смолы рядом с новостройкой, откуда меня, к счастью, вытащил некий старик, одетый в белые одежды, которого я, кажется, увидел потом лишь однажды в жизни, хотя и не признал. Но об этом — позже. То было минутное ощущение блаженства от бессилия, когда я просто сжался калачиком и собрался было раствориться в массе, которая ничем не отторгала и ничем не отличалась от меня, но тогда мне не дали умереть.
Мать вынесли на носилках наверх. К этому времени ей полегчало, может быть, от свежего зимнего воздуха или просто из-за того, что я успокоился внутри нее, и она попросила доброхотов позвонить Ирине Родионовне Облонской, что жила неподалеку, на Большой Татарской. Добрые люди позвонили, и та прибежала на станцию в считанные минуты. Гололедица в тот день была так сильна, что Ирина Родионовна решила добираться до роддома, расположенного на «Октябрьской», на метро, благо ехать всего одну остановку. На тех же носилках, только теперь уже в сопровождении Ирины Родионовны, маму перенесли на оранжевую линию, где станция была чиста, строга и стерильна, как больничная палата, и когда носилки занесли в перепуганный вагон, из которого люди бросились выскакивать, а металлический голос объявил в пустоте свое извечное: «Осторожно, двери закрываются.», мама и я в присутствии Ирины Родионовны почуяли вместе, что роды начались.
Станция метро «Октябрьская»-радиальнаяМетро должно быть маткой Москвы, чревом, откуда все произрастает. Москва, моя мать, вспоминала тот день в каком-то кошмаре.
«Станция „Октябрьская“, — говорила она, — еще более стерильна, чем „Новокузнецкая“». Акушерская палата, а не станция. Жалко, что МВД рядом, от этого она становится похожей на психушку. Погляди из конца в конец — сам поймешь! Я чуть не разродилась тобой на этой станции. Родовые схватки начались. Представляешь, было бы у тебя в метрике: «Место рождения — станция „Октябрьская-родильная“ (так и говорила: родильная, а не радиальная), отец — немытый мутатор, мать — Москва!» — и смеялась при этом.
Позже, когда я убегал из школы, я часто ездил на эту станцию, как будто окрашенную на две трети бурыми — от моего цвета — водами матери; я ходил из конца в конец, представляя, что это место могло бы быть местом моего рождения, что имено здесь во время родовых схваток исчез внезапно мой пульс, и когда позже акушерка сказала об этом матери, та возопила: «Нет, только не это!» Так что именно сие место могло бы быть и местом моего мертворождения, иными словами — смерти. Акушерка побежала сообщать докторам, и в пять минут со всех сторон из составов понабежали и хирурги, и сестрички, и санитары с тележками, и Ирина Родионовна скомандовала: «Будем резать!»