Дочка тихонько разделась, легла. В уголке за печкой чуть слышно скребется мышь. Шумит за окнами ветер, нудно звякает оторванным листом железа. Лубан снова задремал. На этот раз его будит пронзительный телефонный звонок. Вскакивает, хватает трубку. "Заместитель бургомистра Лубан слушает..." На другом конце провода упорное молчание. Слышно, как кто-то дышит, а слова вымолвить не отваживается. Или не хочет. Наконец положил трубку...
В душу закрадывается тревога. Кто позвонил и зачем? Звонок, скорее всего, для того, чтоб узнать, дома ли хозяин. Но кому он понадобился ночью? Мелькнула догадка про партизан, и холодно сделалось в груди. Вот так же прошлой зимой ухлопали заместителя начальника полиции. Теперь на его месте Годун. Вызвали по телефону из квартиры и где-то за углом проломили кирпичом череп. Труп нашли только летом, когда стали чистить колодец возле пожарной. А то думали — сбежал...
Лубан с опаской смотрит в окно. Виден заснеженный двор, дощатый хлевушок. Кажется, возле стены хлевушка мелькнула тень. Он уже ждал, как эта тень оторвется от стены, подбежит к окну и шибанет в комнату гранату. Но все тихо. И нет никакой тени. Просто шелестят на ветру ветви груши, что растет под окном. От этого мелькает в глазах.
Лубан успокаивается. Ступая босыми ногами по полу, подходит к вешалке, вынимает из кармана поддевки наган-самовзвод. Крутит барабан все семь патронов на месте. Одевается, натягивает сапоги, как бы предчувствуя, что ночной телефонный звонок будет иметь продолжение. И не ошибается. Через несколько минут на крыльце кто-то топает, а затем раздается отчаянный стук в дверь.
Лубан осторожно, не брякнув щеколдой, пробирается в холодные сенцы. Замирает в углу возле двери. Если будут стрелять через дверь, то черта с два попадут. Наган он держит наготове. Подавляя дрожь, спокойно спрашивает:
— Кто там?
— Открой, Дмитриевич, свои, — слышится голос Адамчука, дорожного мастера.
Адамчук стоит в сенцах, в комнату не идет. Его трясет как в лихорадке. Голос срывается, даже слышно, как лязгают у бедняги зубы, как он часто, прерывисто дышит.
— Беда, Дмитриевич. Пропали мы. По-глупому пропали. Лысака взяли, а он сыплет всех...
— Какого Лысака? Что ты плетешь?
— Да составителя поездов. Того, что на работу не шел. Годун с ним тары-бары разводил. Про партизан и про все такое. А тот ляпнул кому-то сдуру. Теперь сидит. Ночью сцапали.
Странно, Лубан, услышав о составителе, с которым тоже встречался и плохое говорил при нем о немцах, не испугался. Даже почувствовал облегчение: чертов узел наконец развяжется.
— Так что будем делать?
— Надо тикать. До утра всех схватить могут. Мне не простят. Скажут, в партизанах был, а теперь снова за старое взялся.
— Тебя и партизаны по шапке не погладят. Как-никак служил немцам верой и правдой.
— Так что же делать, Дмитриевич?
— Заходи в хату. Что-нибудь придумаем.
Лубан чувствует себя на взлете. Час его наступил. Ему вообще нравятся острые, критические моменты, когда жизнь висит на волоске, когда за какой-то миг надо принять важное, ответственное решение.
Света он не зажигает. Подходит к стене, крутит ручку телефона. Долго никто не отвечает. Наконец в трубке слышится сонный голос телефонистки.
— Барышня, квартиру заместителя начальника полиции Годуна.
Годун, видно, не спит, отзывается сразу.
— Годун, запрягай коней. Два возка. Едем на охоту. У прудковского старосты свадьба. Погуляем. Возьми все, что надо. Заезжай за Ольшевским, Толстиком, и чтоб через час был у меня.
Адамчук стоит у порога, тяжело дышит.
— Дмитриевич, мы же не знаем, как партизаны нас примут. Вдруг к стенке поставят? Немцы сразу же семьи схватят.
Выхода действительно нет. Это сознают оба. Полгода говорили об уходе к партизанам, плели смелые, хитрые планы, а как припекло, оказались в западне.
— Немцы не должны трогать семьи, — понизив голос, отвечает Лубан. Не забывай, кто мы такие. Им выгодно поверить, что партизаны схватили нас силой. Если же партизаны расстреляют, семьи тем более останутся целы.
Занятые разговором, они не замечают, как из боковушки выходит жена Лубана. Стоит, как белое привидение, слушает разговор.
— Возьми Валю! — жестко говорит она. — Может, хоть девка живая останется.
Лубан грубо ругается, садится на диван.
— Никуда не поедем. Пускай берут...
— Поезжай, — говорит жена. — Доигрался. Ты всю жизнь думал только о себе.
Адамчук засуетился.
— Варвара Александровна права. Возьму старшую дочь и я. Может, уцелеет. Через полчасика буду тут.
Выбираются из местечка через переезд, что невдалеке от будки мастера Адамчука. Полицейской охраны тут нет. Да, в конце концов, это и не переезд, а скорее переход — дощатый настил на путях для прогона скотины. Ночь тихая, затаилась. На станции кое-где поблескивают желтоватые огоньки стрелок. За переездом, за последними станционными и местечковыми зданиями мигает во тьме ночи красный глаз семафора.
Едут молча. В этом месте между путями и восточным краем Вокзальной улицы довольно широкий, голый простор заснеженной луговины. Вдоль дороги чернеют старые, кривые вербы. В их темных ветках, сучьях чуть слышно посвистывает ветер.
Так же молча едут по большаку, который, если ехать прямо, ведет в село Полыковичи, а если повернуть влево — в совхозный поселок Росицу. Большак тут снова подступает к железной дороге, а на ней патрули — немцы и мадьяры. Если патрули заинтересуются ночными путешественниками, могут задержать.
Вздыхают с облегчением только тогда, когда сворачивают на Росицкую дорогу.
На первом возке Лубан, его дочь Валя, Адамчук с дочерью. Остальные заместитель начальника полиции Годун, Толстик и Ольшевский — едут последними.
Дорога с обеих сторон прикрыта темным лозняком. Заметив в зарослях прогалину, куда ведет санный след, Лубан дергает вожжами, сворачивает. Миновав кустарник, возки останавливаются на болоте. Лубан, разминая онемевшие ноги, спрыгивает на землю, дрожащими пальцами свертывает цигарку. Подходят мужчины.
— Куда двинем, Сергей Дмитриевич? — спрашивает Толстик. — По моему мнению, через совхоз не стоит. Кто-нибудь да увидит.
— А куда лучше?
— Болотцем на Подляшский хутор. Сторож Базылюк мне знаком. Припрячем коней, оглядимся. Пешему легче, чем конному. Не думаю, что Базылюк сидит на хуторе просто так. Если что такое, можно дать от ворот поворот.
До Лубана наконец доходит, что Толстик виляет. Допускает возможность возвращения их, беглецов, в местечко. Лубан мгновенно загорается гневом, но сдерживает себя, насмешливо спрашивает:
— Долго ты думаешь сидеть у Базылюка?
— Сколько придется. Он как раз тот человек, который может помочь. Чует моя душа — связь с лесными хлопцами имеет. Можно удочку закинуть, прощупать. Тем временем поглядим, что закрутят немцы.
— Если не придут брать на цугундер, то можно назад?
— А что, голову в петлю совать?
Адамчук, который молча слушает разговор, начинает нервничать:
— Хлопцы, ждать более одного дня нельзя. Я серьезно говорю. Не шуточки, пять человек ночью исчезло. Немцы сразу узнают.
Запряженный в задний возок конь вдруг захрапел, стал рваться из оглоблей. Лубан кидается к коню, хватает его за уздечку.
Мужчины суетятся. Когда успокаиваются, в той стороне, где лежит Полыковичский большак, замечают едва приметное мигание зеленоватых огоньков. Будто кто-то невидимый зажигает спички и сразу гасит.
— Волки! — Толстик нервно хохотнул. — В местечко рвутся, хотят занять наши места.
Лубан только теперь замечает, что, кроме охапки сена, на заднем возке ничего нет.
— Винтовки где? — чуть не кричит он.
Годун подходит, выдергивает из-под полозьев вожжи.
— Какие там винтовки, Дмитриевич? Когда ты позвонил, я едва из хаты выскочил. Жена волосы на себе рвет, дети ревут. Да ты и не говорил про винтовки. Сказал — к старосте на свадьбу.
— Ты, дурной, догадаться не мог?
— Должно быть, дурень! Ты хоть дочку прихватил, а я сбоих всех оставил.
Больше говорить не о чем. Теперь и Лубан понимает, что, кроме как к Базылюку, другой дороги нет. Торопливо затягиваясь цигаркой, спрашивает:
— Винтовки те хоть есть? Может, просто сказка про белого бычка?
— Есть, Дмитриевич, не сомневайся. Три ручных пулемета, двенадцать карабинов. На целый взвод. Недаром шел на риск.
— Где спрятаны?
— В мыловарне.
— Там, где людей расстреливают?
— Да. Лучшего места не придумаешь. Немцы там искать не станут.
Подляшский хутор верстах в пяти от совхозного поселка. Три или четыре почерневшие на ветру хаты, несколько длинных хлевов с проваленными соломенными стрехами. За хлевами — разложистые скирды сена. В сороковом году, когда хуторян переселяли в деревни, этот хутор уцелел, так как тут размещались совхозные кошары.