На запруде, как всегда в знойный день, свежо тянуло от воды, умеряя жару, и Настя прибавила шагу. Гребень запруды порос травой.
Посередине, где пролегала дорога, трава была примята копытами лошадей и прорезана колеями, но по обочинам росла густо и привольно, не страшась засухи. Идти по траве было мягко и в охотку.
Настя вспомнила про сидящего в дозоре Ерошку, оглянулась. На выходе из косого проулка, там, где обычно он ее караулил, никого сейчас не было. Видно, заметил ее и побежал вдогон. Настя усмехнулась. Беги, беги!.. К запруде вплотную подступила тайга. Ищи ветра в поле — охотника в лесу…
Вот и лес. Не всякому он приветлив, а иному и страшен. Ходить в лесу — видеть смерть на носу: либо деревом убьет, либо медведь задерет. А Насте лес — и семья, и школа, и нива, и дом родной…
Все в лесу ей знакомо, понятно, близко.
Вот опушка. Это как сенцы у дома. Мохнатые сосенки–подростки и тонкие белоствольные березки словно выбежали из лесу встречать ее, да гак и остались здесь. Не хочется им идти назад в сумрачную тишину — под солнышком, на ветру, на свету — веселей. Здесь и трава гуще, и цветов богаче. Сюда с берега залетают стрекозы, а возле цветов вьются с жужжанием шмели и звенят пчелы. Сюда прибегают босоногие слободские ребятишки собирать притаившуюся в траве сочную и пахучую, красную, как капельки крови, землянику.
Настя обходит сторонкой лужайку, сплошь заросшую алыми, мохнатыми гвоздиками, — как стоптать такую красоту — и по еле заметной, наверно, ею же проложенной тропке входит в лес. Тропка вьется то крутыми, то пологими поворотами, огибая стволы деревьев: медно–красные — сосновые, серо–бурые—лиственничные, белые с черными подпалинами — березовые! Нога то скользит по усохшей хвое, то шуршит в прошлогодних побуревших листьях. То и дело тропка скрывается либо в кустах багульника, густо одетых мелкими негнущимися темно–зелеными листиками, либо в пышных зарослях папоротника, среди которых там и тут возвышаются хрупкие кустики жимолости с не успевшими еще посинеть продолговатыми ягодами.
Тропка незаметно, но упорно вздымается в гору и выводит Настю на берег уже на значительной высоте. Отсюда, с крутого яра, почти отвесно уходящего в воду, все как на ладони.
Пруд, широкий у запруды и горловиной вклинивающийся в распадок, как треугольное голубое зеркало, врезан в зеленую рамку берегов. По пологому скату противоположного берега, пересекаемые узкими проулками, протянулись улицы заводской слободки с рядами крохотных домиков и зелеными пятнами огородов. Посреди слободки площадь. В одном ее углу поблескивает золочеными крестами деревянная церковь с невысокой колоколенкой, в другом приткнулась лавка купца Шавкунова. А над площадью, угнездившись на покатом холме, — здание заводской конторы с далеко видной красной крышей и высоким желтым забором.
К перегородившей долину и подпирающей пруд неширокой полоске запруды прилепилось неказистое серое строение, откуда доносятся скрип и вздохи огромного водяного колеса. Ниже запруды, по берегу круто петляющей речки Долоновки, разбросаны приземистые, курящиеся дымками заводские цехи и мастерские. Среди них выделяется грузная бурая башня доменной печи, будто подпертая отвалами темно–сизой руды.
Свежий ветерок тянет в глубь распадка, и даже здесь, на опушке леса, воздух отдает горечью заводского дыма.
Настя стоит задумавшись… И, словно стаяв в жарких лучах чуть начавшего клониться к закату солнца, все — только что столь ясно зримое — расплывается, заволакивается призрачной дымкой и проступает перед глазами уже таким, каким было увидено давно–давно, много лет назад. Тогда семилетняя Настёнка в такой же жаркий день, выйдя с отцом по грибы, первый раз очутилась здесь, на этом крутом яру…
Пруда не было. По широкой долине между кочковатыми, поросшими жидким березняком берегам петляла речка. Не было ни плотины, ни домны, ни мастерских. Из того, что есть сейчас, был, пожалуй, только конторский дом на бугре да на месте теперешней Долгой улицы десятка два домишек…
Недосуг Насте простаивать на яру и ворошить в памяти прошлое и прожитое. Надо идти. Ее ждут. И, бросив еще взгляд на слободку, на дом с красной крышей, где синеглазый подпоручик сейчас,! надо быть, расспрашивает о ней прибежавшего с известием Ерошку, Настя трогается я путь. Ноги сами идут — дорога знакомая. А мыслями вся ушла в прошедшие годы, в далекую пору детства…
2
…На всю жизнь врезалась в память дорога. Длинная зимняя дорога. Морозный воздух щипками хватает за щеки, парит изо рта у людей, заиндевевшпе морды лошадок и скрип, неумолчный скрип полозьев по стылому снегу…
Сколько времени ехали, Настёнке не под силу сообразить. Уже потом, из разговоров отца с матерью, узнала, что ехали без малого три месяца — восемьдесят шесть дней. А лучше. сказать — суток. Потому что выезжали с ночлега до свету, а приезжали к ночлегу затемно.
Ехали длинным обозом. Возок, в котором ехали Настёнка с матерью, шел в середине. И ни начала ни конца обоза не углядеть. Протянулся он до самого края, где выбеленная снегом земля сходилась с блеклым зимним небом. И только когда в пути переваливали пригорок, видно было, что у пестрой ленты обоза есть и начало и конец, хоть и очень далеко от Настёнкиного возка и до первой подводы, и до последней.
Настёнка с матерью ехали в лубяном возке. Отец сам соорудил его. Отец у Настёнки — мастер первой руки. Начальство отличает его против остальных мастеровых. Ему дозволено взять с собою семью и выделена под скарб отдельная подвода. Таких, как отец, мастеров, что едут с семьями, в обозе не наберется и десятка. Прочие мастеровые едут в далекую Сибирь без семей. Большинство из них либо холосты, либо бобыли, а семейным обещано, что семьи прибудут летом но теплу. Каждому из мастеровых поручено по три груженых подводы. На возах разный инструмент, полосовое и кровельное железо, гвозди, огнепостоянный кирпич для горнов и вагранок и прочий припас, нужный при строительстве чугунолитейного и железоделательного завода.
Самым тяжелым из всего, что пришлось перенести в пути, были ночлеги. В тесную избу набивалось столько народу, что стены распирало. Женщин с детьми укладывали на печку и на полати. Там было до того душно и чадно, что и тепло, о котором так мечталось в стылом возке, не радовало. Настёнка крепилась, а ребятишки поменьше — были среди них и грудные — не только стонали и плакали, но и в голос кричали.
Уже к концу дороги, на одном из ночлегов, умерла годовалая Дунюшка. Настёнка еще дома, в Невьянске, нянчилась с ней — жили по соседству. И когда ночью Настёнка проснулась от громкого причитания и спросила в испуге, почему плачет тетя Катя, и ей сказали: «Дунюшка померла», — никак не могла понять, осмыслить этой первой па ее пути смерти.
Как это померла?.. Вечером лежала у матери на коленях, разбросав похудевшие за дорогу ножонки, и смотрела во все стороны круглыми черными, как спелая черемуха, глазками. Она и не плакала. Ее голоса не слышала Настёнка в общем хоре ревущих и хныкающих. А вот померла…
— Маманя, а я помру? — спросила у матери.
И мать, усталая, измученная длинной, потерявшей где‑то свой конец дорогой, ответила с хмурой покорностью:
— Все помрем, доченька. Спи‑ка, спи…
Долго не могла заснуть Настёнка и все думала: зачем живут люди, если все равно всем помирать?..
В углу перед иконой теплилась лампадка. В прогорклом от чада махорки, от прелых испарений мокрой одежды и обуви воздухе пламя лампадки то совсем сникало, втягиваясь в фитилек, то на миг разгоралось, бросая блики света на темную, залощенную временем поверхность иконы.
Настёнка, не отводя глаз, смотрела на изможденное бородатое лицо. Это был бог, которому она молилась много раз в день и который все знал и все мог. Он знал, почему умирают люди, и мог сделать так, чтобы они не умирали. Конечно, мог… А вот Дунюшка померла, и маманя сказала: «Все помрем…» И маманя тоже говорила, что он добрый и что он один за всех.
Рано пришли к Настёнке недетские мысли.
…А с годами все чаще и чаще подступали раздумья о неустроенности и несправедливости окружающего ее мира.
Окна их маленького дома выходили на площадь, в глубине которой на бугре возвышалось огромное, против всех прочих строений, здание заводской конторы. Едва ли не через два–три дня после того, как поселились они в новеньком, только что срубленном доме, на площади секли пойманных беглых.
Мать не пустила Настёнку на улицу. Неровен час, еще стопчут на переполненной народом площади. Взобравшись с ногами на лавку, опираясь острыми локотками на широкую, отдающую свежим смоляным духом колоду подоконника, Настёнка смотрела в окно. Что творилось за спинами толпившихся людей, ей не было видно. Доносились только резкие выкрики и стоны да временами приглушенный ропот, пробегавший меж народа.