Солдаты снуют по рельсам с миноискателями, со специально натренированными овчарками. Но если даже найдут одну-две мины, столько же остается.
Железнодорожная администрация идет на крайнюю меру. Скорость поездов на опасных, прилегающих к лесу участках уменьшается до минимума. Двадцать километров в час. При такой скорости, наскочив на мину, эшелон под откос не летит. Сходит с рельсов паровоз, два-три передних вагона.
Круг, кажется, замкнулся. Минеры ведут счет не по сброшенным эшелонам, а по часам — сколько железная дорога не работает.
Но ведь наступило лето сорок третьего года. Самолеты, которые садятся на партизанские аэродромы, привозят не только тонны толовых шашек, но и новинку, чудо для лесного войска — противотанковые ружья. Бить по котлам паровозов! Выводить из строя подвижной состав!..
Группа Лубана получает два противотанковых ружья. Глазом железнодорожника инженер Лубан сразу оценивает преимущество нового оружия. Теперь можно просто дезорганизовать движение по дороге.
Лубан не расстается с биноклем. Целыми днями просиживает на опушке, на вышках хлевов, прямо в поле, следит за железной дорогой. Времени не жалеет. За полгода он до мелочей изучил повадки охранников из разных будок. Знает их в лицо, различает по походке.
По паровозам бьет Хомченка, — такая фамилия у матроса, который прошлой осенью возле Зеленой Буды прибился к партизанам. У него это получается отлично. Пробивает котел с первого выстрела. Окутанный облаком пара, паровоз по инерции мчится сотню-другую метров, затем, как бездыханный, останавливается.
Среди фашистов — паника. У тех, что охраняют железную дорогу, и у тех, что едут.
Настает время Лубана. Они с Федей обычно выбирают место в двух-трех километрах от Хомченки. Чаще всего в поле или на лесных прогалинах. Больше шансов на успех. Услышав стрельбу, выскакивают на железную дорогу и минируют сразу две колеи.
Зина живет в лесу, в шалаше. Она — его жена. Даже больше чем жена. Все, что Лубан потерял, нашел в ней.
Дочь не очень-то печалится. Сшила кубанку, носит брюки. Рыскает на конях наперегонки с разведчиками.
Как всегда, утренняя перекличка в четыре часа. На путях перед обогатительной фабрикой пыхтят паром маневровые паровозы. До слуха доносится знакомый стук — из бункеров сыплется в открытые полувагоны уголь.
Город — наверху, за массивными металлическими воротами шахты. Отсюда, из мрачной, заставленной серыми бараками низины, видны островерхие башни церквей, серые громады зданий, одноэтажные домики предместья, чьи черепичные красные крыши проглядывают из разбросанных по косогору садов.
Еще выше — зеленые шапки Судетскнх гор, еловые, сосновые леса, они тянутся по покатым склонам до самых седловин, как бы теряясь в переливающемся мареве. На этом далеком манящем рубеже чаще всего останавливает свой взгляд Степан Птах — скоро год, как он на чужбине, в шахте, насильственно оторванный от семьи и родной земли.
Лагерь, в котором много сотен людей, опутан колючей проволокой. С четырех концов над ним вздымаются сторожевые вышки, на которых сидят вооруженные пулеметами охранники — веркшуцы. В лагере есть поляки, французы, итальянцы, разный другой народ, но только советских совсем не пускают на волю — за все время Птах был в городе три или четыре раза, когда узников под охраной гоняли откачивать воду из старых затопленных шахт.
За год неволи, истосковавшись по детям, жене, дому, Степан Птах перебрал по крупице всю свою жизнь, но ошибок, за которые теперь осудил бы себя, не нашел. У него были связаны руки, и поступить иначе он не мог. Когда памятным прошлым летом он помог партизанам развинтить стык рельсов, то считал — пострадает один он, а семья уцелеет. Уйти с партизанами он также не мог, ведь тогда кара обрушилась бы на семью. Птах намеренно, ради спасения семьи, пожертвовал собой, и его короткая, случайная связь с партизанами еще хорошо кончилась, — немцы вполне могли расстрелять его.
Попав в шахту, в пекло, Степан с первого дня думает только о том, чтобы как-нибудь уцелеть. Война не вечна. Дети, не считая старшего Мити, малые, им расти да расти, а без отца дети — сироты.
Перекличка закончилась. Степан Птах становится в очередь к крану. За год работы в шахте кожа на руках, на лице, на всем теле задубела. В нее глубоко въелась угольная пыль — будешь мыть год и не отмоешь.
С другого конца умывальной, петляя между очередями вялых, полусонных узников, к Птаху стремится кряжистый, довольно молодой на вид поляк Томаш Гуща. У него больше свободы, чем у Степана, — живет в городе, подрабатывает на стороне, сбывая одновременно разную мелочь, которую мастерят в свободное время узники. Беда всему научит. Птах тоже стал на все руки мастером. Из буковых обрезков вырезает ложки, а его товар покупают немецкие хозяйки.
— Пажондэк, — шепчет на ухо Птаху Томаш, всовывая в карман его короткого пиджачка небольшой сверток. — Пана вызовет после смены инженер Хазэ. Вшыстко домовлено. Поздравляю пана.
У Птаха от волнения замирает сердце. Он даже не успел поблагодарить Томаша, который так же неожиданно исчез, как и появился. Новость, которую тот принес, — не простая, не обычная. Она — целый праздник, крутой поворот в невольничьей жизни Птаха. Больше полугода домогается Степан, чтобы как-нибудь вырваться из шахты, из подземелья, и наконец — первый проблеск. Поначалу, не понимая немецких порядков, он замахивался на невозможное: хотел устроиться стрелочником или сцепщиком. Но то были напрасные помыслы. Таких, как он, на железную дорогу не берут. Томаш посоветовал проситься сортировщиком к бункеру. Работа нелегкая, но зато наверху, на свежем воздухе и тоже дает надежду для того дела, которое еще с весны задумал Птах.
Степан только слегка сполоснул под струей холодной воды лицо, не ощущая вкуса, проглотил тоненький, намазанный маргарином бутерброд, запил поллитровой жестяной банкой ячменного кофе.
Немцы — лиходеи. Рабочего челов-ека кормят, чтоб только ноги таскал. Без бутербродов, которые приносит Томаш, Птах давно бы отдал богу душу. Томаш — настоящий товарищ. Если Степану удастся выбраться из пекла, всю жизнь будет помнить Томаша.
После завтрака — бегом в раздевалку. У немцев рассчитано все до минуты, опоздаешь — получишь от веркшуца резиновой дубинкой по лбу, а то и в карцер запрут. Птах получает свой рабочий номер, брезентовую робу, каску, карбидную лампу, кайло, деревянные ступаки — немцы их называют гольцшуги. Багажа — пуд. Если бы Птах сызмалу не был привычен к тяжелой работе, пропал бы за месяц. Правда, не брать чрезмерно на пуп в мрачном сыром подземелье он тоже умеет. Все так делают. Силы надо щадить. Работаешь не на себя — на черта лысого, так не рвать жилы сам бог велел.
Толстоватый, старый штейгер Биркнер ведет бригаду к клети. С этим штейгером Птаху тоже повезло. Есть сволочи отпетые, душу достанут, а с Биркнером еще можно жить. Норму требует и он, но хоть не неволит, дает человеку передохнуть. В прошлую войну сам был в русском плену, где-то в Сибири, и добрым словом вспоминает Россию.
Биркнер знает о Птаховом намерении. Помогать не взялся — штейгеру такое не с руки, но советы давал от сердца:
— Ми есть старые люди. Надо работа легки. Инженеру Хазэ — маленький гешэнк. Damals — alles in Ordnung[11].
Звенит звонок, и тесная, черная от угольной пыли клеть камнем летит вниз. Шахтеров в ней — как сельдей в бочке. Бледные, изможденные лица, главным образом молодые. Немцы тасуют рабочих, как опытный игрок колоду карт, долго засиживаться в одной бригаде не дают. Птаха, возможно, потому, что не молодой, не трогают.
Через равные промежутки времени мелькают ослепительные полосы электрического света. Это горизонты шахты. Их четыре. На пятом клеть останавливается.
Птах привычно ступает на чугунные плиты горизонта. После полутемной клети электричество слепит глаза. Душно, муторно, как в аду. Грохот страшный: по рельсам бесконечных штолен катятся вагонетки с углем, вагончики с крепежным лесом. В глубину дырок-коридоров мчатся вереницы пустых вагонеток.
Птах, стараясь не отставать от Биркнера, ковыляет по штольне. Ступаки снял, несет в руках — в непригодной обуви можно споткнуться и разбить лоб. Степану хочется сказать, что после смены его вызывает инженер, но в то же время его сковывает какой-то страх. Штейгер все-таки немец и вдруг переменил мысли? Работа на воле, под чистым небом представляется таким большим счастьем, что Степан боится его сглазить.
Наконец он осмеливается. Так или иначе Биркнер обо всем дознается, и лучше рассказать самому.
— Пан, — Степан трогает штейгера за плечо, — пойду сегодня к инженеру. Я все сделал, как пан советовал...
Лицо у немца хмурое, неприветливое. Птах не рад, что начал разговор.