Сабыр, плача, ухватила Джерен за руку.
— Пойдем, дитя мое! Пойдем в овраг!..
Но уйти им не удалось.
В зловещем отблеске разгорающегося пожара появился тот, в храбрости которому Адна-сердар отказал вечером, — сам Шатырбек. Его сопровождали двое рослых нукеров с обнаженными саблями.
Заметив женщин, Шатырбек приказал:
— Взять!
Догадливые нукеры, оставив без внимания Сабыр, схватили Джерен. Завернув ей руки за спину, потащили, упирающуюся, к своему повелителю.
— Отпустите ее, нечестивцы! — завопила Сабыр, бросаясь вслед.
Шатырбек обеими руками приподнял лицо Джерен, поцокал языком, глядя в ее горящие страхом и ненавистью глаза:
— Пях, пях! Хороша!.. Уведите ее!
Всего несколько мгновений назад прозвучали такие же слова, но по смыслу — между ними лежала бездна. И моста через нее не было для возвращения.
Изогнувшись, Джерен что есть силы ударила ногой в толстый живот Шатырбека. Шатырбек изумленно икнул, ощерился, обнажив крупные, крепкие, как у коня, зубы, зло посмотрел на Джерен. Потом перевел взгляд на нукеров и гаркнул:
— Свяжите ей руки и уведите!
Сабыр изо всех сил вцепилась в халат Шатырбека, потащилась за ним по дорожной пыли.
— Жертвой твоей стану, хаким-джан, не трогай дитя мое, отпусти ее!
Шатырбек почти равнодушно пнул ее кованым каблуком, и старуха, захлебнувшись криком, покатилась по земле.
Подбежали еще два нукера.
— Обыщите! — Шатырбек кивнул им на кибитку Бегенча.
— Вах, Бегенч-джан!.. — плакала Сабыр, стукаясь лбом о каменно твердую землю. — Бегенч-джан, где ты?.. Джерен ушла из рук твоих, упорхнула птичка!.. Ой, люди, спешите!.. Закатилось мое солнце!..
Она плакала и причитала до тех пор, пока не подбежал к ней Перман. Он был бос, без шапки, весь испачкай кровью — своей ли, чужой, не разобрать. В руке он держал обломок сабли.
— Где невестка, мать?
— Ой, поспеши, сынок! — простонала Сабыр. — Ушла из рук наших невестка, ушла… Ой, поспеши!..
Невдалеке утр об но завыл сурнай[21]. Два кизылбаша, грабившие кибитку, выскочили наружу с узлами за спиной.
— Не уйдете, гады! — бросился к ним Перман.
Один из кизылбашей, кинув узел награбленного, побежал со всех ног. Второй схватился за саблю. Перману пришлось худо. Несмотря на немалую силу и умение владеть оружием, он вынужден был попятиться: обломок сабли — не сабля, да и кизылбаш был, видно, не из последних рубак. Он злобно хакал и рубил так, что Перман едва успевал уворачиваться.
Неизвестно, чем кончилась бы схватка, если бы не подбежал запыхавшийся Тархан. Перед двумя противниками кизылбаш дрогнул и начал отступать. Но не успел он сделать и трех шагов, как сабля Тархана вонзилась ему в бок. Он охнул и свалился.
Призыв сурная прозвучал снова.
Враг ушел, но люди все не осмеливались вернуться домой. Всю ночь до рассвета просидели они в овраге, на окраине аула.
Молодая женщина, прижав к себе маленького ребенка, тихо плакала возле бездыханного мужа. Только что у нее был дом, семья, будущее. Все рухнуло в один миг: имуще-стбо разграблено, ребенок осиротел, будущее черным черно.
Под сухим кустом черкеза опухшая от слез Сабыр прикладывала мокрый платок к голове Бегенча. Она одновременно и горько сетует на судьбу и благодарит ее за го, что Бегенч уцелел в эту страшную ночь. Но где сейчас несчастная Джерен? До сих пор ее призыв о помощи звучит в ушах Сабыр, терзая душу. Не может забыть старая Сабыр, как бессильно сопротивлялась врагам Джерен.
Превозмогая боль, разламывающую голову, думал об участи жены и Бегенч. Надо бы немедленно идти выручать ее, но нет сил подняться — проклятый кизылбаш так хватил его чем-то по голове, что он с трудом пришел в сознание. Хорошо еще, что не саблей ударил…
Неподалеку на земле извивалась и стонала изможденная женщина. Со дня на день ждала она появления на свет ребенка. Теперь не будет у нее сына — он родился преждевременно и мертвым.
Казалось, все несчастья мира собрались в этом овраге. Люди сидели, горестно покачивая головами. Со всех сторон раздавались жалобные причитания. Беда была общая, но у каждого болела своя рана.
Небо на востоке стало постепенно светлеть. Окрасив горы ярким, веселым заревом, появилось солнце.
Начинался обычный день. Как будто ничего и не произошло.
Каждый раз с наступлением утра аул оживлялся. Женщины торопливо доили коров, готовили завтрак. Мужчины поили скотину и задавали ей корм. Проснувшиеся детишки, поеживаясь от утренней прохлады, перекликались звонкими голосами.
Но сегодня аул был тих и безлюден. Женщины все еще сидели в овраге, проклиная врагов до седьмого колена. Только возле кибитки Адна-сердара собралась толпа мужчин. Молча думали о возмездии.
Сердар сидел на краю широкой глинобитной тахты[22] и мрачно ковырял землю рукояткой плети. Перед ним в луже крови лежали два кизылбаша со скованными ногами и связанными руками. На их спинах, едва прикрытых окровавленными лохмотьями, чернели и бугрились следы плетен. Вокруг стояли и сидели на корточках хмурые люди. Они ждали слов сердара.
На своем беспокойном веку Адна-сердар видел много бурных дней и тяжелых битв, не раз попадал в тяжелое положение, Но такого, как сегодня, еще не было. Словно специально охотясь за ним, кизылбаши начали нападение с его дома. Хвала милосердному и милостливому, что его еще вовремя разбудил лай собак и крик батраков, иначе не миновать бы ему рук Шатырбека.
Сам он уцелел, но кибитки его разграблены дочиста, скот угнан, исчезла Лейла. И все это легло на его душу тяжелым камнем. Да, такого еще не доводилось переживать сердару. А может быть, прежде он был просто моложе и все воспринимал легче?..
Он обвел взглядом собравшихся, и люди прочли в его глазах решение: месть, месть и еще раз месть!
— Идите по домам, — сказал он. — Кто решил выступать, пусть собирается. В соседние аулы уже посланы гонцы. Сбор в Гапланлы. Все остальное будем решать там.
Некоторое время мужчины посидели молча, потом так же молча стали расходиться. Мяти-пальван и Перман, помешкав, зашли в кибитку сердара.
— Опять о Ёмуте? — неприязненно спросил он.
Мяти-пальван махнул рукой:
— Не в ёмутах или гокленах дело, сердар! Надо подумать о завтрашнем дне.
— Поживем — увидим, что принесет завтра, — сердар снял тельпек и кинул его на пол. — Выпрашивать завтрашний день ни у кого не будем! Сами возьмем!
— Мы сегодняшний злосчастный день тоже не выпрашивали, сердар-ага, — сказал Перман, — и завтрашний черный день может наступить без нашей воли. Как бы еще в большую беду не попасть. Надо бы заранее поискать выход.
Сердар досадливо поморщился и сказал тоном, явно показывающим, что он не желает продолжать разговор:
— Вот идите и находите!
Мяти и Перман переглянулись понимающе и ушли.
Солнце уже поднялось над землей на высоту копья, а безлюдный аул все еще являл собой печальную картину. Особенно гнетущее впечатление производила необычная тишина, словно жизнь ушла из этих мест.
Мяти-пальван остановился у кепбе[23] Махтумкули. Дверь была широко раскрыта. На полу, среди груды разбросанных кизылбашами книг и рукописных свитков, сидел на корточках сын Мяти — Джума. Старый поэт любил его, как родного сына, за пытливый, острый ум, за веселый характер и большие способности: Джума слагал стихи, играл на дутаре, неплохо пел. Он тянулся к Махтумкули, целыми днями пропадал в кепбе поэта. И сейчас, даже в такую минуту, для него самое важное — книги. Он осторожно берет их, сдувает пыль, протирает рукавом халата и складывает аккуратной стопкой. Вот он листает «Гулистан» Саади, берет диван[24] Навои, а это — «Шахнамэ» Фирдоуси. Он с увлечением рассматривает каждую из книг, словно нашел бесценное сокровище.
Темнолицый Перман заглянул в кепбе через плечо Мяти, прошептал:
— Не мешай ему… Пойдем.
Махтумкули сидел в своей кибитке и беседовал с кизылбашем. Голова пленного была повязана окровавленной тряпкой. Правая рука, тоже перевязанная, покоилась на груди, в косынке, перекинутой через шею. Он держал пиалу с чаем в левой руке и рассказывал Махтумкули о том, как попал в Хаджи-Говшан.
При виде двух вошедших великанов-джигитов, кизылбаш заметно побледнел, поставил не донесенную до рта пиалу и поднялся, испуганно переводя взгляд с Пермана на Мяти-пальвана.
— Не беспокойтесь, — сказал Махтумкули, поняв его состояние. — Садитесь.
Однако кизылбаш продолжал стоять навытяжку и сел только после того, как уселись пришедшие. Он был еще сравнительно молод, этот ночной разбойник, не старше тридцати лет. Короткая шерстяная куртка была надета поверх бархатной жилетки. Широкие штаны почти целиком закрывали голенища черных сапог. И по одежде, и по чистому, гладкому лицу было видно, что он не из простых нукеров. Перман рассматривал его со смешанным чувством вражды и непонятной симпатии.