Моя мать стояла посреди своей уютной гостиной, залитой сентябрьским солнцем, и восклицала: «Пруденс, ты, должно быть, сошла с ума!»
У нее был такой вид, словно она вот-вот заплачет, но я знала, что она этого не сделает, потому что слезы испортят ее безупречный макияж, рот искривится, лицо опухнет и его черты исказятся. Как ни выводи ее из себя, она не заплачет. Собственная внешность заботила ее больше всего на свете, и сейчас она стояла напротив меня по ту сторону каминного коврика, облаченная в безупречный малиновый костюм и белую шелковую блузку, с золотыми кольцами серег, очаровательным браслетом и копной вьющихся волос, посеребренных сединой.
Все же она старалась сдерживать разрывавшие ее чувства: гнев, материнскую заботу и, самое главное, разочарование. Мне было ее очень жаль.
— Да ладно, мама, это не конец света! — ответила я. Но, произнося эти слова, я ощутила, как неубедительно они звучат.
— Впервые в жизни у тебя завязались отношения с по-настоящему достойным мужчиной…
— Мама, дорогая, «достойный» — это ужасно старомодное слово…
— Обаятельный, надежный, у него прекрасная работа, и он из хорошей семьи. Тебе уже двадцать три, пора остепениться, выйти замуж и обзавестись собственным домом и детьми.
— Мама, он вовсе не предлагал мне выйти за него замуж.
— Конечно, не предлагал. Он хочет сделать это как положено: привести тебя в свой дом, представить матери. В этом нет ничего плохого. Он, несомненно, рассуждает именно так. Если бы ты увидела вас со стороны, то поняла, что он от тебя без ума.
— Найджел вряд ли способен сходить с ума от чего бы то ни было.
— Честно говоря, Пруденс, я не понимаю, чего ты хочешь.
— Да ничего я не хочу. — Этот разговор происходил между нами уже столько раз, что я знала свою роль дословно, так, словно специально сидела и заучивала ее наизусть. — У меня есть все, что мне нужно. Работа, которую я люблю, своя маленькая квартира…
— Твою полуподвальную комнату вряд ли можно назвать квартирой.
— И я пока не чувствую желания остепеняться.
— Тебе двадцать три. Мне было девятнадцать, когда я вышла замуж.
Я едва не добавила: «и развелась шесть лет спустя». Но как бы ни раздражала вас моя мать, ей нельзя сказать таких слов. Я знала, что у нее железная воля, и внутри она — кремень, ей почти всегда удавалось жить так, как она считала нужным, но при всем том в ней была трогательная уязвимость: хрупкая фигура, огромные голубые глаза и безупречная женственность не допускали грубых слов в ее адрес.
Поэтому я закрыла рот, не успев ничего произнести, и взглянула на нее без всякой надежды. Она в ответ глянула на меня с упреком, но не упрекнула, и я, возможно, в тысячный раз поняла, почему мой отец потерял голову в тот момент, когда их взгляды встретились. Они поженились, потому что она была совершенно неотразима, а он был именно того типа мужчина, которого она искала с тех самых пор, как впервые осознала, что на свете существуют отношения противоположных полов.
Моего отца зовут Хью Шеклтон. В то время он работал в Лондоне в одном из коммерческих банков Сити и его образ жизни был респектабельным, а будущее — блестящим. Однако на самом деле он был не в своей стихии. Шеклтоны происходили из Нортумберленда, и мой отец вырос там на ферме Уиндиэдж, в местах, где пастбища спускались вниз к холодному Северному морю, а штормовые ветры дули от самого Урала. Мой отец всегда любил сельскую природу и тосковал по ней. Когда он женился на моей матери, фермой управлял его старший брат, но к тому времени как мне исполнилось пять лет, он трагически погиб на охоте. Мой отец поехал в Нортумберленд на похороны. Его не было пять дней, и он вернулся уже с готовым решением. Он сказал моей матери, что намерен уволиться, продать дом в Лондоне и вернуться в Уиндиэдж.
Он собирался стать фермером.
Ссоры, споры, слезы и взаимные упреки, последовавшие за этим заявлением, стали для меня первыми по-настоящему неприятными воспоминаниями. Мать всеми силами пыталась заставить отца изменить свое решение, но он был непоколебим. Тогда она прибегла к последнему средству. Если он возвращается в Нортумберленд, он возвращается туда один. К ее удивлению, он так и поступил. Возможно, он надеялся, что она последует за ним, но она не уступала в упрямстве. Через год они развелись. Дом на Полтон-сквер был продан, и моя мать переехала в новый особняк поскромнее поблизости от Парсонз-Грин. Разумеется, я оставалась с ней, но каждый год на пару недель отправлялась в Нортумберленд, чтобы не терять связь с отцом. Спустя некоторое время он снова женился на застенчивой девушке с лошадиным лицом. Ее твидовые юбки всегда были немного затерты, а ясного веснушчатого лица никогда не касалась пуховка с пудрой. Они были очень счастливы. Они и теперь счастливы. И я этому рада.
Но моя мать пережила разрыв не так легко. Она вышла замуж за отца, потому что он был для нее воплощением того типа мужественности, которым она восхищалась. Она никогда не пыталась копнуть глубже, проникнуть за пределы костюма в тонкую полоску и портфеля. У нее не было ни малейшего желания открывать тайные глубины. Но Шеклтоны были полны сюрпризов и, к ужасу моей матери, я унаследовала многие из них. Мой покойный дядя был не только фермером, но и музыкантом-любителем, который мог похвастаться кое-какими достижениями. Мой отец в свободное время вышивал декоративные полотна потрясающей красоты. Но настоящей мятежницей была их сестра Феба. Профессиональная художница, она обладала столь оригинальным характером и столь беззаботно относилась к повседневным условностям, что моей матери стоило больших усилий смириться с такой золовкой.
Молодость Фебы прошла в Лондоне, но в пору зрелости она стряхнула городскую пыль со своих сандалий и перебралась в Корнуолл, где счастливо жила вместе с очаровательным человеком, скульптором по имени Чипс Армитаж. Они так и не сочетались браком — я думаю, потому что его жена не дала бы ему развода, — но после смерти он оставил ей небольшой викторианский готический особняк в Пенмарроне, и с той поры Феба обосновалась там.
Несмотря на это небольшое отклонение от общественной нормы, моя мать не могла полностью сбросить Фебу со счетов, поскольку та была моей крестной. Время от времени мы получали приглашения погостить у нее, и письма не оставляли сомнений в том, что Феба предпочла бы видеть меня одну. Но моя мать боялась ее богемного влияния и всегда — по крайней мере, пока я была ребенком, — сопровождала меня в этих поездках, полагая, что если уж Шеклтонов нельзя одолеть, то надо к ним примкнуть.