Тогда она бодро подошла к телефону и набрала мой номер. Без всякой карточки.
— Мопс! — сказала она, когда я взяла трубку.
Надо сказать, я очень обрадовалась, услышав ее голос.
— Мура! — закричала я. — Какое счастье!
— Никакого счастья! — отрезала Мурка. — Лишилась этажерки и люстры. Пришел счет на пять тысяч. Вчера был суд, вкатили штраф и моральный вред. Должна адвокату две тонны баксов. А эти идиоты еще требуют, чтобы я чинила их машины. Что делать?
— Лесной Брат в курсе? — спросила я.
— Ты что! С ума сошла! — крикнула Мурка, и голос ее сорвался. — Не вздумай ему сказать! Я вот что решила — возьму в долг под проценты. Есть надежные люди, хотят всего 20 процентов годовых. Сможешь за меня поручиться?
— Мура, — сказала я как можно спокойнее. — Я за тебя поручиться могу, но не буду этого делать. Во-первых, я не верю твоим надежным людям. А во-вторых, считаю, что надо открыться Лесному Брату. Нехорошо за его спиной проворачивать денежные махинации. Ты влетишь, а ему отдуваться.
— И ты! И ты! — истерически заорала Мурка. — И ты против меня! А еще подруга!
И она хлопнула трубку.
Великая депрессия
«Освобожденная женщина Востока»
(Записано со слов Мышки)
— Ну, вы же понимаете, девочки, что с моим здоровьем я не могу позволить себе жить в такой атмосфере!
Мы с Муркой согласно закивали. Здоровье у Мышки действительно слабое. Или она так думает, что, в сущности, одно и то же. А в такой атмосфере не может жить даже лошадь Пржевальского.
— Почему лошадь Пржевальского? — спросила Мурка, когда я озвучила эту богатую мысль.
— Выносливая очень, — ответила я.
Мурка с Мышкой скорбно покачали головами. Ну, если лошадь.
Разговор наш, как вы понимаете, происходил после бурного примирения. Мышка рассказывала о своих злоключениях.
Расставшись со мной в метро на станции «Комсомольская» после того памятного возвращения из Питера, Мышка понуро поплелась на свой поезд. Она надеялась, что я окликну ее или подбегу сзади, хлопну по плечу и скажу что-нибудь вроде:
— Мышильда! Хватит дуться! Мирись-мирись-мирись и больше не дерись!
Тогда она скособочит трагическую мину и потребует от меня прекратить всяческие отношения с питерским художником и отказаться от портрета, который я и так не собиралась заказывать. И я на все соглашусь.
Но я ее не окликнула, и не подбежала сзади, и не хлопнула по плечу. Тогда она спряталась за мраморную колонну и стала подглядывать. Вдруг, думала Мышка, Мопси раскаивается в содеянном, сидит на скамеечке и не знает, как ей быть и как пойти на примирение. Но ни на какой скамеечке я не сидела и ни в чем не раскаивалась. Мышка углядела лишь край моего красного кожаного пальто, мелькнувший в закрывающихся дверях отъезжающего поезда. Она вошла в свой поезд, уселась в уголок и стала кручиниться. Поезд ехал и ехал, и Мышка тоже ехала, роняя свои мышиные слезки. В таком плачевном состоянии ее застала одна очень сердобольная женщина, которая ехала в том же вагоне. Женщина подошла к Мышке и предложила подлечить ее душевную травму, после чего спросила, верит ли Мышка в Бога.
— Ну-у... в общем-то... конечно... — промямлила Мышка, которая не планировала в тот момент вступать в богословские беседы. — Но это такой личный, можно сказать, интимный вопрос. Нельзя ли с ним повременить?
Но женщина временить не могла. Ей надо было выходить на следующей остановке, потому что там в подземном переходе один киоск проводил весеннюю распродажу пуховых беретов и она спешила обзавестись беретом перед началом летнего сезона.
— Верьте в Него, и Он поможет! — многозначительно сказала женщина, подняв кверху указательный палец и нацелив его на грязную лампу дневного света, фамильярно ей подмигнувшую.
Дав Мышке этот дельный совет, женщина сунула ей в руки две брошюры религиозного содержания и сказала «адью!». Одна брошюрка называлась «Они одумались», другая — «Новообращенные во Христе». Мышка полистала брошюры и поняла, что никак не может одуматься. Это совершенно ее расстроило, и она начала рыдать в голос, невзирая на присутствие посторонних граждан, один из которых протянул ей носовой платок и посоветовал пить валерьянку. Мышка платок взяла и, размазывая по щекам слезы и сопли, вывалилась из вагона и побрела домой. По дороге она три раза попала ногой в лужу, и ее замечательные новые башмаки, купленные на вьетнамском рынке специально для поездки в Питер, немедленно расползлись по швам и издали тяжелый безнадежный всхлип. Хлюпая картонной подметкой, Мышка ввалилась в квартиру.
— Джи! — простонала она и повалилась на бабушкин сундук.
Так коротко и емко — Джи — после поездки в Италию она называла Настоящего Джигита.
— Джи! — плачущим голосом позвала Мышь. Джигит не откликнулся. — Джи! Я теперь эта... ново... ново... — Мышка никак не могла выговорить обозначенное на обложке брошюрки слово, и это обстоятельство вызвало новый приступ отчаяния. Захлебываясь слезами, она трясла брошюркой. — Ново... ново... — бормотала Мышка. — Новопреставленная!
Джигит безмолвствовал.
Стащив с мокрых ног раскисшие башмаки, Мышка пошлепала в комнату. В комнате никого не было. В полной темноте, забыв о существовании выключателя и громко стеная, Мышка начала пробираться к кровати. Она выставила вперед руки, растопырила ноги и сделала шаг вперед. Что-то твердое и длинное лежало на полу посреди комнаты. Мышка споткнулась, испуганно вскрикнула и упала на колени.
— Вах! — сказало длинное и твердое.
Мышка бросилась включать свет.
Джигит лежал на полу в папахе, накрывшись Мышкиным ватным одеялом. Руки Джигита были вытянуты вдоль тела, ноги — вдоль рук. Тело помещалось ровно посередине полосатого коврика. Тут надо сказать, что этот коврик был единственным Мышкиным фамильным достоянием. Он ей достался от мамы, а маме — от бабушки, а бабушке — от прабабушки, которая купила его на воскресной ярмарке в деревне Карнаухово, но позиционировала как большую редкость и художественное произведение повышенной ценности. На коврике было пять полосок. Две — красненькие — по краям, две желтенькие — вслед за красненькими и одна — зелененькая, самая широкая, — в середине. А больше на коврике ничего не было. Поэтому до сих пор остается невыясненным вопрос, как прабабушке так долго удавалось водить всех за нос. Но Мышка, несмотря на невнятное и даже сомнительное происхождение, свой коврик все равно любила. Она ему прощала все, даже дыру в левом верхнем углу, даже лысину в центре пятой красной полоски. Свой коврик Мышка держала на стене над кроватью и никому не разрешала до него дотрагиваться. И вот — пожалуйста! Джигит лежал очень ровно, я бы даже сказала — скромно, в пределах зелененькой полоски, даже кончиком пальцев не задевая ни желтенькой, ни красненькой. И громко храпел. Это жуткое зрелище, представшее перед ее заплаканными глазами, Мышка расценила как оргию и надругательство над святынями.