Как я вернулась из этой Варшавы, каким поездом, не помню. Шла от станции проселочной дорогой и все во мне тряслось. Зачем тянуть бессмысленную жизнь, конца которой никто не знает? А может, самой найти этот конец… Но когда я в дом ксендза вошла, мысль холодная, как сама смерть, сразу позабылась. Бросилась ко мне тетка, мы с ней обнялись, и обе в плачь. Видела? Видела. Вырос, но высокий не будет. Фигуру от меня унаследовал и лицом больше на меня, чем на Стефана, похож. Ну, видишь, ребенок у тебя, а ты так позволила вырвать его из своей жизни, что за мать из тебя. А я ей: на ребенка двое имеют право, и пусть тот воспитывает, кто лучше и кто умнее. Тетка головой качает. Мало тебе твой Стефан плохого сделал, говоришь о нем, как о святом. Потому что он для меня такой и есть. Хотя бы он меня в землю втоптал, я буду еще ноги ему целовать. От слов моих тетка только руками замахала. Перестань, Ванда, я даже боюсь. А нечего тетке бояться. Я абсолютно нормальная, это свет какой-то не для людей, все в нем перемешалось, доброе со злым, как зерно с плевелами на решете. Я выбираю зерно. Тетка на меня смотрит: чтобы твое зерно отравленным не оказалось. И спешит уйти, не хочет меня видеть такой, просветленной, когда о Стефане говорю. Не любят о нем вспоминать ни она, ни ксендз, видно, той ссоры забыть не могут.
Было это как-то под вечер, лампочка уже в кухне горела. Мотор заворчал, и я уже знала, кто это. Успела только вбежать в комнату, волосы причесать. Хорошо, что за день до этого голову помыла и накрутиться успела. Последнее время ничего-то мне не хотелось, на голове пакли торчали после шестимесячной. А тут как предчувствие какое было. Ну, я, значит, расческой раз по кудрям, два — и в кухню, жду, когда он войдет. Входит. Голову в дверях пригибает. Смотрит на меня. Я на него. Оба слов не можем найти. Наши глаза только по лицам бегают и каждую изменившуюся за время разлуки черточку отмечают. Все по-старому, только виски с проседью, столько седины за неполные два года. Где же его счастье с другой, думаю.
И, наверное, мы бы так и стояли, если бы не тетка. Словно и не знает, что кто-то приехал, будто и не слышала машины и не увидела ее во дворе. Ну, наконец, говорит, вспомнил про нас. Совещание у меня в Белостоке, отвечает, решил посмотреть, как вы тут живете. Вижу, вам электричество провели. Ну и слава Богу. Наша деревня почти что последняя в планах была, а поди-ка достань керосин, когда всюду уже лампочки горят.
Сидим, значит, за столом, они с ксендзом по рюмочке, другой. Ксендз уже отказываться стал, а Стефан налегает, графин схватил, доливает. На меня не смотрит, только сгребает с тарелки, что ему тетка подкладывает. Все у вас вкусное, если подольше тут побыл бы, в дверь не вошел. А кто ж тебе запрещает, говорит ему на то тетка. Тебе бы не помешало пару кило добавить, а то выглядишь, как чахоточный, может, и правда с легкими у тебя не в порядке? Не проверялся? Легкие, отвечает, дышат, вот сердце пошаливает. На этаж поднимаюсь, как пробку кто в горло вставил. Тетка: и что удивляться, город во вред здоровью, пыль, газы, все это в человека впитывается. Он: зато вы хорошо живете — Ванда, как роза, грудь вперед, глаза святятся. Правда, тоже не бережется, сигарету за сигаретой. Это ты-то куришь, Ванда! Трудно поверить. Вытаскивает „Спорт“, угощает. Покажи, как затягиваешься. Я беру сигарету, и мне так тепло сделалось, что оба мы одну и ту же марку курим. Ну ты затягиваешься, как профессиональный курильщик, говорит Стефан и подвигается ближе. И рука его на спинку моего стула опускается. Как ты тут живешь, рассказывай. Учу в школе, здесь, в деревне. Что это за работа, кривится он, хочешь, я тебе что-нибудь в Белостоке найду. Хорошо, быстро соглашаюсь я, и еще головой киваю, чтобы не подумал, что я сомневаюсь. Всегда будет так, как ты скажешь. Ну, Ванда, ты взрослая, думай своей головой, а не моей. Пусть думает та, что умнее, чем моя. Ты надо мной смеешься, говорит, а я чувствую его руку у себя на спине. Жирок у тебя, знаешь ведь, что я это в женщине люблю. Да, поздно уже становится, нужно где-нибудь голову преклонить. Что там с моим шофером? А тетка: хорошо накормлен, спит в комнате при кухне. Для тебя постелила в столовой. А натоплено? — спрашиваю я. Не бойся, не замерзнет, перина теплая, пуховая. В холодном спать полезно. Тогда я туда пойду, а Стефан пусть у меня. Где он там на твоей постельке поместится, ноги у него будут свисать. Ну, ладно, прерывает Стефан, идите спать, мы с Вандой сами разберемся. Тетка к себе пошла, а ксендз уже пару часов, как ушел. Мы остались вдвоем. И снова между нами тишина) зависла. Ну, иди спать, Стефан, если завтра тебе рано ехать. А ты что будешь делать? Я еще посуду после ужина помою. Оставь эти тарелки, в окно не улетят, иди ко мне. Руку мне на груди положил, а я ее сильно своими прижала. И пошли мы в ту комнату, где всю зиму было не топлено. Стефан уже был пьяный и так на меня навалился, что я воздуха не могла набрать. На счастье, обмяк сразу и сдвинулся на бок. Извини, говорит, я ничего не смог для тебя сделать.
И за что он передо мной извинялся, мой единственный мужчина…»
Спал неспокойно. Какой-то суд конфедератов, какие-то пылающие кресты на пригорке, потом уносило его половодье, заливало ему рот, он задыхался, хотел кричать, но не было сил. Может, причина — несварение желудка? Ночью читал дневники Ванды. Почувствовал голод. Вынул кусок колбасы из холодильника и съел стоя. Даже хлеба не захотелось отрезать. Да, точно, это холодная колбаса. Все начинало подводить. Уже дошел до того, что считал за победу, если мог дотянуть до вечера и ничего не болело. Недомогание сопутствовало ему теперь все время. Он научился не обращать на это внимания.
Около десяти пришел Михал.
— Ты что сегодня не ездишь?
— Должен был после обеда, но не выдержал, из дома ушел, старая моя с самого утра теребит меня за задницу.
— Наверное, есть за что.
— Ага, бабки приношу, с голоду не умирает, пусть сидит себе тихо.
— А может, она хотела бы иметь еще и мужа.
— Ты что, отец, в адвокаты нанялся? Ну, чего там в письме было?
— А, кое-какие старые бумаги после матери.
— Куда ты их спрятал?
— Они предназначены только для меня.
Михал сделал растроганное лицо.
— Да-да, семейная тайна. Я слишком мал, чтобы меня к ней допускать.
— Никакой тайны. Мать просто дневники вела. Этот, сын ее, запаковал все и прислал.
Михал, сделав презрительную гримасу, сменил тему:
— Отец, нет ли у тебя что-нибудь на опохмелку?
— Ты же на работу идешь.
— Пока дойду, все проветрится.
Он подошел к бару, открыл его и вынул оттуда начатую бутылку. Налил в рюмку, с сожалением замечая, как дрожат руки.
— Нужно что-то решать, — обратился он к Михалу, — соглашаться на захоронение матери тут или нет.