Я позвонила и стала ждать. Посмотрелась в дверное стекло: надо было накраситься. Грасиэла открыла мне дверь.
Это была парагвайская девушка моего возраста, но казалось, что она лет на десять меня старше. Она не была страшненькой. Интересно, есть ли у нее жених. Мама заставляла ее носить специальную форму, которую купила в магазине «Онсе»; одна синяя, другая черная в мелкий белый горошек, по крайней мере, эти модели мне нравились. Сегодня на ней была синяя, которая ей больше шла.
– Привет, Вики, – только в этом доме меня называли Вики, – сеньора в парикмахерской напротив, – и она указала в сторону парикмахерской «Альдо'с».
Солнце «сияло сквозь окна со стороны сада, и шум жарящегося мяса смешивался с пением птиц. Грасиэла оставила недорезанный салат на деревянном столике.
Я засунула руку в сумку для хлеба: хлебцы, поджаренные и хрустящие. Мама всегда посылала меня в булочную с этой сумкой с белыми и черными квадратиками, которые составляли слово «хлеб». Когда вернется Августин, я возобновлю эту традицию: пошлю его в булочную Санта-Фе с такой же сумкой. Я положила хлебец обратно в сумку и посмотрела через окно в сад. За несколько месяцев до того, как родился Августин, Диего покрасил в желтый цвет гамак и в красный – качели, на которых я качалась еще в детстве. 'Но сейчас, когда мы приходили в гости, Августин только смотрел телевизор и не выходил в сад.
«С завтрашнего дня прекращаю думать о Сантьяго», – сказала я себе таким же тоном, каким поздравляла себя с тем, что смогла удержаться и не съесть хлеб. Я заглянула в гостиную, которую всегда запирали на ключ – «чтобы грязь не носили», – говорила мама. Сейчас не было необходимости закрывать ее, но там, рядом с раздвижной дверью, были дорожки. Моя мать ходила по полу, застланному плюшевыми дорожками, и надевала на кресла белые чехлы, которые служили вторым покрытием. Когда приходили гости, она снимала чехлы и убирала дорожки. Иногда, в особых случаях, она доставала серебряные приборы и бабушкины бокалы. Но я не была таким случаем.
Пыль и свет проникали в комнату моих родителей. Мне казалось, что я вижу своего отца, облокотившегося на спинку кровати и читающего газету, ожидая приглашения к столу; он забрался на кровать в обуви, будто специально, чтобы позлить маму. Последний раз, когда я его видела, он и был в этой самой кровати, из-под одеяла торчали только лицо и руки, а кожа была бледная и вся в пятнах.
Он умер во сне – так сказала мама. «Как бабушка», – подумала я. Но я уже знала, что такое смерть. Одно дело уснуть, другое – умереть.
В душе я благодарила его за такую смерть – внезапную и молчаливую, – мне не пришлось наблюдать, как он стареет, не пришлось это осознавать, мне оставалось просто любить его. Сейчас моя мама могла стать воплощением того, что я любила. Она могла сказать: у папы было превосходное чувство юмора, папа был всегда очень строгий, папе никогда не нравились твои женихи, ему нравилась Эспередина и финики в сиропе. Это была ложь, но никто не осмеливался ее отрицать, даже сама мама.
Последний номер журнала «Ола» лежал на банкетке рядом с ночным столиком мамы. Он был открыт на странице со статьей о Максиме Соррегиете, аргентинской принцессе в Голландии, одетой в свадебное платье. Я закрыла журнал и открыла ящик: успокоительное, снотворное. Пока отец был жив, мама глотала эти таблетки, как конфеты. Наверное, она перестала принимать их после его смерти.
На комоде стояли две свечи. Подобие маленького алтаря Богородицы Розарии Сан Николас – аргентинской святой, последней, которая творила чудеса; рядом лежал молитвенник и сухая ветка оливкового дерева, которую мама меняла каждое Вербное воскресенье. Фотографии в серебряных рамках или, скорее всего, в рамках из стали: Августин в саду на красных качелях; Августин в Мар-дель-Плата, перед замком из песка, который построил не он. Виргиния, задувающая свечи на свой шестой день рождения; Виргиния – выпускница седьмого класса, обнимающая своих родителей (мама с высокой прической, папа еще не седой, в синем костюме и с галстуком); Виргиния у французской новогодней елки, ее первое Рождество вне дома.
«В детстве мы такие, какие мы есть на самом деле», – говорил Джон Ирвинг в какой-то передаче. Я посмотрела на все эти фотографии, затем в зеркало над комодом. Кем я была до Сантьяго, до Диего? Кем я была до Августина? Кем я хотела стать? Я надавила на прыщик около носа, и на стекле образовалось маленькое пятнышко, которое я стерла рукой.
В этой комнате заканчивалось путешествие в страну без секса. Дом моих родителей был как Пингелап, остров людей, не различающих цвета-, о котором рассказывал Оливер Сакс. Вся культура ахроматическая, со своими собственными вкусами, искусством, манерой одеваться и готовить. «Это совершенно не значит, что она беднее и неустойчивее», – говорил Сакс. Но мне жизнь моих родителей никогда не казалась насыщенной и устойчивой. Феномен этого острова заключался в микронезии, которая охватила шесть или семь поколений: они не могли различать цвета, но хорошо распознавали бананы и вообще отлично знали географию острова; в их понимании их визуальный мир был полноценный. Что больше всего их удивляло, так это количество пространства, которое занимают у всего остального мира оттенки разных цветов.
Это тоже была ложь; возможно, первая ложь, которая причинила мне настоящую боль, когда я узнала, что мои родители занимались любовью на этой кровати, пока я спала. По крайней мере один раз они это точно делали. Я вспоминала, как однажды ночью стояла за дверью: я хотела увидеть или услышать что-нибудь, но они только читали газеты или журналы; мама первая начала свои действия (я услышала звук поцелуя) и погасила свой ночник, через несколько минут отец погасил свой. Вздохи заполняли все пространство, соединяясь и отделяясь, как в каноне. И единственное, что я услышала немного погодя, – это как журналы падают с кровати и ударяются об пол, и еще позже, когда я уже вернулась в свою комнату, – шаги папы или мамы по направлению к ванной и шум воды.
Мама никогда не говорила о сексе даже со своим психоаналитиком. По возвращении из Европы я решила жить отдельно. Дома как будто взорвалась бомба, «нож распорол» маме сердце, из-за этого, по моей вине, она стала ходить к психологу, хотя до пятого сеанса она не осмеливалась открыть ей настоящую причину.
Психолог однажды позвонила мне домой и попросила приехать к ней. Консультация находилась рядом с церковью, и меня рассмешила мысль, что мама, выйдя с сеанса, идет причащаться и читать молитву, а затем исповедуется священнику, рассказывая то, что она только что говорила аналитику.
У психолога была просторная квартира, похожая на ту, которую я тогда снимала, единственная разница была в том, что, должно быть, она была более светлая, когда поднимали жалюзи. Женщина указала мне на диван. Тогда я впервые увидела диван психоаналитика, но я села на стул, даже не сняв пальто. Она молчала, ожидая, что я заговорю первая. Она меня не знала: я никогда не начинаю разговор, больше того, я всегда отвечаю лишь из вежливости.