Вышел. Будрис чуть не сгорел от стыда. За страшной занятостью и озабоченностью, за причудами сначала не распознал этого человека. Думал, что хочет отделаться.
Кедры зашумели за окном. Северин вздрогнул, и радость охватила его. Радость, потому что этот огромный дом в джунглях хотя бы на одну ночь, но принадлежал только ему.
«Молодец Денисов. Знал, что делать». Веранда. Кухня с рукомойником, скамейкой, стиральной машиной, столом, электроплиткой и плитой на три конфорки.
Еще комната. Полупустая. В ней какие-то коллекции, чучела, приборы. И наконец, та, где тахта. Шкафы с книгами. Между ними письменный стол и приемник. Карта Приморья. Над тахтой плахта, расписная тарелка с хаткою и сказочным вороном, и еще рога косули. На них бинокль и фотоаппарат. На тахте — две сшитые волчьи шкуры. Возле дверей — фотопортрет старомодной старушки. Она раздвинула камыши и с умилением смотрит на гнездо с яйцами. Вытянутые губы. Лицо в добрых морщинках. Видимо, какой-то любитель-орнитолог. На ученую не похожа. По виду, похоже, американка. А на двери вырезанный ножом смешной Буратино. Дразнится длинным носом.
Северин наскоро поужинал, вышел во двор. Над головой было высокое холодноватое небо с прозрачным, ледяными, очень далекими звездами. Они мерцали далеко-далеко, в вышине, наверное, потому что под ними были хребты.
Вернулся в дом. Лег на холодные простыни, под которыми ощущалась теплая волчья шкура, и вытянулся, засмеялся от предчувствия еще неясного, но большого счастья.
Мрачные ночные кедры пели за стеной.
VII. УТРЕННЯЯ ПЕСНЯ ПРО ДИКОГО КОТА, КОТОРЫЙ ДАЛ МАХУ
На дне огромной пади еще лежала предрассветная мгла, и только самые вершины высоких гор бронзовели в первых лучах солнца.
Там кудрявились леса, там чуть не каждая веточка была видна — такой прозрачный был здесь воздух. А в котловине стоял зеленый мрак, пронизанный гуманно-золотистым отсветом зари.
Северин вышел из дома в одних трусах и побрел по росе к Тигровой. Было холодно, но это был не тот холод, что хватает в ледяные объятия, а тот, что заставляет глубоко дышать, двигаться, чувствовать себя молодым и здоровым, тот, в котором, кажется, мерзнул бы и мерзнул.
Высоко-высоко золотилось солнце на вершинах. Тигровая струилась по камешкам, синела и серебрилась на них, отдавала прозрачной ясностью в глубоких ямах. Каждая песчинка на дне была видна: вода казалась более прозрачной, чем воздух. И в ней ходили пестрые небольшие мальмы — форели, как их называли здесь. Была их тьма-тьмущая.
Широкая круглая спина мелькнула под водой. Рыбина длиною примерно в метр шла к истокам реки, борясь с течением. Он догадался, что это отправляется на нерест сима. Ей было удобно заходить сейчас в реку. Вода после шторма и прилива поднялась.
Будрис выбрал место, где, как ему казалось, будет по шею, прыгнул в воду и… захлебнулся от неожиданности. Здесь было метра два с половиной, если не больше. А казалось — ну, метр семьдесят. Обманывала чистота воды. Тогда он выбрался на мелководье и долго стоял, ощущая, как кристальный холод крадется в грудь и живот. Стоял и смотрел, как наливаются золотом горы, как золотая лава все быстрее сползает с вершин в падь.
…Директор был в канцелярии, она же лаборатория, расположенной в маленьком, комнаты на три, домике.
— Рано.
— Да и вы рано, — сказал Будрис.
— Я не рано. Я еще — поздно.
Лицо его действительно было помято малость. Но все же по нему не было видно, что проведена бессонная ночь. Коричнево-румяный загар, открытая улыбка.
— Пошли.
Зашли в лабораторию. И здесь Северин слегка обалдел. Дело было не в том, что повсюду лежали гербарии, что на полках шкафов белели черепа крупных животных и скелеты мелких, что кругом висели шкуры, что колбы и реторты громоздились на столах в каком-то неизвестном ему порядке. Было иное.
Лаборантка взвешивала на обычных, магазинных весах дикого кота. Кот был стройный, очень длинноногий, с пушистым и коротким хвостом. На маленькой головке два небольших кровавых пятнышка. Остекленело глядят зеленые глаза, свирепо оскалена пасть.
Шкура у кота была очень красивой. Дымчато-рыжая, немного в сизоватую охру, и вся в темно-серых и бурых, лоснящихся больших пятнах. На хвосте почти черные кольца. Кот никак не хотел помещаться в чашке весов, не хотел лежать: то нога свешивалась, то голова, то соскальзывал толстенный зад. Наконец кота все-таки поместили: лежал клубочком, только лапы свисали.
— Это за что же вы его?
Морщинки у глаз директора увеличились.
— Надо же учить. Чем питается в эту пору, какой хабитус?
Кот настороженно смотрел на Будриса.
— Э-эх, котик, как же это ты маху дал!
— Жалеете? Это хорошо, — сказал директор. — Оставайтесь у нас, а? Работу дадим. Очень нужны люди, которые жалеют живое.
Лаборантка клала гири с абсолютно безразличным выражением лица. Будто не зверя взвешивала, и килограмм сухого киселя отпускала.
— Вы, Нина, прежде чем браться за работу, вытащили бы у него клещей. Набрал полные уши, бродяга, — сказал Денисов.
— Хорошо, — сказала Нина. — Я пинцетом.
— Нужны люди, которые жалеют, — сказал Северин. — Ну, а вы?
Директор посмотрел на него с любопытством.
— Ради жалости иногда приходится и убивать. Чтобы знать про зверей все: что едят, что любят, кого и когда от них надо оберегать. Мы — хозяева. Может, мы и не имеем на это права, но так сложилось. Этого не изменишь. И мы должны научиться быть разумными хозяевами. Вот и приходится отнимать у некоторых жизнь, чтобы знать, чтобы потом уже ни у кого не отнимать, а, наоборот, помогать каждому существу… Чтобы жили остальные. Вот как.
— Ну, этому уже ничего не поможет.
— Для утешения, чтобы не очень скорбели, скажу, что эта ласковая киса ловит и губит даже молодых косулят, зайцев, рыбу.
— Не может быть.
— Я вам говорю. И вы лучше не на наш разумный гуманизм нажимайте, а на тех, кто отравляет озера, реки, леса, не сегодня-завтра испоганит океаны. Мы — все для внуков, хотя руки у нас подчас бывают в крови. У тех — все для кармана и брюха, а руки чистенькие… — Помолчал. — Я вот теперь многих ни за что не убью. До конца знаю вред и пользу каждого. «Гадкую» тигровую змею не убью. Тигра не убивал никогда, даже когда можно было. Много кого еще не убью. А вот харзу — непальскую куницу — и секунды не поколеблюсь.
— Восемь килограмм сто пятьдесят грамм, — сказала Нина.
— Ну, восемь килограмм мне не надо, — довольно неудачно сострил Будрис, — а сто пятьдесят — могу.
На его удивление, они засмеялись. И он понял, что здесь людские отношения просто очищены от всех условностей, что здесь радуются каждому человеку, и важно здесь не то — удачная шутка или нет, а само намерение беззлобно пошутить.