Ознакомительная версия.
– У тебя дети, и у меня ребенок. Как мать ты должна меня понять.
– А я? – однажды сообразила выяснить я. – Я у кого ребенок? Может быть, меня взяли из детского дома?
– Ты тоже мой ребенок, но… у тебя все в порядке. – И закрыла тему. Это «но» было моим основным диагнозом. Оно было, конечно, честнее позиции матерей Пупсика и Ёки, употреблявших дочек на первое, второе и третье и плюс к этому еще и изнурявших их чувством вины. Я в принципе знала, что по этому ведомству меня заложат и опустят, а мои подруги каждый день наступали на грабли и выли от боли.
Умом я понимала, что люди, изуродованные сталинским детством, не могут быть нормальными родителями, что насилие и безответственность впечатаны в них как нормы. Откуда они могли знать, что материнская любовь безусловна и ее отсутствие вызывает у человека чувство отчаяния и потерянности, если сами с младых ногтей были потеряны в этом лагерном доме-обществе. Откуда им было ведать, что мать любит своих детей не потому, что они хорошие, а потому, что они ее дети.
Я понимала, что если матери были недокормлены в детстве, то мы были поколением детей, кормимых насильно. Синяя сталинская книга «О вкусной и здоровой пище» – библия нашего воспитания. У меня есть работа, на которой дитя, привязанное к стульчику, пытается закрыться руками от матери, у которой в одной руке ложка с кашей, а в другой – ремень.
Всем гиперопекающим детей подругам я советовала попросить, чтобы их самих хотя бы в течение недели кормили насильно, и проследить, как психика будет реагировать на измывательство над физиологией. Как надо не слышать своего ребенка, чтобы каждое кормление доставлять ему, неспособному защититься, муки на основании «я лучше знаю, сколько он должен есть!». А уж после того, как присвоено право командовать его физиологией, как не начать душу кормить насильно?
Я представила себе, как неуместна сейчас будет мать в «долларовом шоу» Дин, которым она, со своей активностью, полезет руководить, ведь она «все знает лучше». Я набрала телефонный номер, она сняла трубку.
– Послушай, если в твоем визите нет ничего срочного, перенеси его, пожалуйста, на неделю.
– Я сразу поняла, что у тебя мужик. Девочек сбагрила, Валера в одну сторону, сама – в другую, – обрадовалась она ясности.
– Можешь считать что хочешь.
– В наши годы это называлось «бешенство матки».
– Что делать, у меня плохая наследственность. – Я положила трубку. Теперь ей будет что обсуждать с подружками целую неделю.
Мать никогда не понимала, что такое частное пространство, и изо всех сил не хотела иметь собственное. Мы переселились в хрущевку из арбатской коммуналки, в которой ее молодость прошла как под рентгеновским лучом. Это был группешник жизни, в котором человек был защищен коллективом от невзгод, одиночества и собственных решений. Все были безупречны, но всехние любовники бегали через черный ход, когда приходили всехние мужья. Все были бедны, но у всех были загашнички. Все были идеологически выдержаны, но все ненавидели режим.
Мать не понимала, как быстро изменился гуманитарный стандарт и как то, что было для нее государственной нормой жизни, переименовалось в насилие над личностью. Она была талантливым обучаемым человеком, но этому обучаться не желала, потому что оно ставило под сомнение всю прожитую жизнь.
Я подумала, что если бы я решила эмигрировать, то мать устроила бы мне точно такое же ледовое побоище, как Димкина – Димке. Обе они даже не предполагали, что не они лучше всех знали, где и как комфортней жить их детям.
Я никогда не думала об эмиграции, но если бы мне, а особенно моим детям, в спину стреляли и пришлось сматываться, я, наверное, выбрала бы Швецию. Я много моталась по материку, но из всего виденного Швеция показалась мне самым гармоничным местом. Дело было даже не в том, что там половину парламента занимали бабы, а в мужском туалете можно было наткнуться на столик для пеленания младенца; дело было в том, что модель шведской жизни почти не отклонялась от золотого сечения, что на меня как на изобразителя действовало как музыка крысолова на крысу. Геометрия шведского бытия была логична. Логичное место в ней занимали ребенок, старик, экология, насилие, честность и прочие вещи, плавающие в других странах, как фрукты в компоте. По Швеции ходили породистые, заторможенные, с русской точки зрения, люди. Через неделю ты становился таким же, звуковой порог снижался, на крик ты тоже начинал реагировать как на крик, а не как на обыденную тональность. Тебе тоже хотелось что-нибудь строить и кого-нибудь спасать двадцать четыре часа в сутки, потому что остальные проблемы были решены автоматически. Казалось нормальным, что после развода дети отдавались не матери, а тому, с кем им было лучше, что мужчины жили на шесть лет меньше, чем женщины, когда в России – на двенадцать. В парламенте висела картина с голой девицей, утопающей в зелени, и находился детский сад для детей депутатов. По улице не бегало ни одного бездомного зверя, и почти все женщины рожали в присутствии мужей. В женском журнале пестрели советы, как лучше клеить мужиков по Интернету, а воздух в центре города достигал лесной чистоты. На нобелевском обеде все сидели чопорно, пока не уходили король и королева, а потом начинали отрываться. Существовал министр равноправия, а пустые банки и бутылки из экологических соображений в магазине сдавались в специальный автомат, выдающий льготный чек на покупку новых. Жизнь была устроена так, что ни король, ни уборщик мусора никогда не нарушали пределов своей компетенции. Лидерша правящей партии не стала премьер-министром за то, что, очень торопясь, использовала кредитную партийную карточку в личных целях – купила куртку и шоколадку по кредитке партии – и хотя вернула деньги на счет вечером, считалась дискредитированной. В Швеции было неприлично показывать собственное богатство, и, единожды украв, ты не мог думать о продолжении карьеры на территории этой страны. Такая странная, мудрая, уважающая себя и других держава с доверчивыми, как дети, гражданами, состоящая из моря и сдержанного камня. А главное – без этих идиотских американских улыбаний всех подряд всем подряд.
Напротив моего окна в гостинице был пансионат для пожилых, и каждое утро я наблюдала, как за столиками в кафе рассаживаются расслабленные старики и старухи, как они обвязывают себя салфетками, намазывают джемы на бутерброды, грызут фрукты пластмассовыми зубами, кокетничают друг с другом, уходят или уезжают на инвалидных колясках. Я подумала, что если бы моя мать поселилась в такой гостинице, ровно через неделю она начала бы материть все вокруг, потому что ее поколение выживало на энергии отрицания, на энергии ненависти и мгновенного нахождения объекта для нее. Одна часть человечества осваивала мир по принципу «мне это нравится», другая – по противоположному. Видимо, вместе они достигали равновесия, но я не выдерживала испытания диалогами: «Мама, ты будешь чай? – Нет, я буду чай! – Почему „нет“, если ты „будешь“ чай? – Нет, скажи, почему ты цепляешься к моей речи?»
Ознакомительная версия.