ты стала вечно сливаться, – заметила Вика Лапшина.
– Можно подумать, тебе без меня скучно и одиноко, – фыркнула я и тем не менее напряглась.
В нашем кругу бедность – не порок, в нашем кругу бедность – позор. И из всех Лапшина первая перестала бы со мной общаться.
* * *
Мы поехали к Киселёву домой. Жил он в самом центре, на пересечении Ленина и Горького, в сталинской трёшке. И жил один, хотя частенько у него обитал кто-нибудь бездомный. Да я и сама подумывала не перебраться ли к нему. Но вспомнила, какие к нему маргинальные личности порой захаживают и какие бывают у него дикие загулы, сразу отбросила эту мысль.
Хорошо, что в этот раз в квартире Киселёва постояльцев не оказалось, хотя было ощущение, что здесь совсем недавно гулял цыганский табор.
– У меня не прибрано, – оповестил Руслан с виноватой улыбкой, как будто я сама не вижу.
Я махнула рукой – разбросанными вещами меня не напугаешь.
Он врубил какую-то комедию, приволок пива. Я, конечно, цедила эту кислятину, иначе разговор бы не вязался, но всё-таки пиво не мой напиток. Ну, первая бутылка – не мой. А там уже без разницы.
– Всё, Русланчик, это предел. Он лишил меня всего: денег, дома, в котором я выросла. Всего. И унижает меня постоянно. А если споришь – ещё хуже выходит. И родителей этой полудохлой рыбы Веры пустил в мой дом наверняка лишь затем, чтобы мне ещё больше досадить. Я как представлю, что там, где мы жили с мамой, теперь эти… убить всех хочется.
Фильм закончился, а я даже не вникла, о чём он был, увлечённая своими жалобами. Киселёв слушал меня, кивал, понимающе причмокивал, время от времени изрекал что-нибудь глубокомысленное.
Наконец я выговорилась, но лучше почему-то ни черта не стало. Тягостно, безысходно, хоть в голос вой. Я и правда всхлипнула:
– Я так скучаю по своему дому. Я так скучаю по маме. Лучше бы я тогда вместе с ними разбилась…
– У-у-у. Что-то ты, подруга, совсем расклеилась. Говорю тебе – попробуй курни. Сразу же полегчает, это я тебе как доктор говорю. Это же не наркота.
– Угу, все так говорят, а потом в ходячий труп превращаются…
– Не-е-е, Энжи, ты что, я бы всякий хардкор тебе и не стал предлагать. Да я и сам тяжёлое ни разу не пробовал. Спайсы эти всякие, фу. Нафиг надо. А каннабис-то – ерунда, травка, натур продукт. Да не бойся, Энжи, с одного раза не привыкнешь, и даже с тысячи раз. Это просто чтоб попустило немного, словишь лёгкий кайф и всё. А то у тебя разговоры уж совсем за упокой пошли.
– Не-е. Ты же знаешь, я не курю, не умею курить, вообще никогда не курила.
– А тут ничего премудрого нет.
Киселёв затянулся, медленно выдохнул дым и подал мне самокрутку.
– Просто вот так же втягивай, да и всё.
Ничего у меня не получилось. Я толком даже не втянула, но сразу же закашлялась, аж слёзы выступили. И никакой лёгкости, никакого обещанного кайфа, только мерзкий привкус во рту.
– Ясно, – переждав приступ кашля, хмыкнул Руслан. – Пойдём другим путём.
– Каким ещё путём? – мне хотелось немедленно почистить зубы и прополоскать горло. – Да ну тебя. Ничего не хочу!
Но упорный Киселёв приволок из кухни обычную стеклянную банку. Затем, покопавшись в ящике стола, выудил оттуда обычный альбомный лист, скрутил в трубочку. За дальнейшими его манипуляциями я не следила, пока он меня не окликнул:
– Энжи, ну всё, давай. Тут уж проще некуда.
Он протянул мне банку, на дне которой клубился плотный сизый дым.
– Вот. Это, считай, кальян. Втяни через трубочку дым, как коктейль, задержи ненадолго во рту и выдыхай. Да не бойся. Повторяю тебе, это не наркотик.
Я ещё поупиралась, но Киселёв пристал как клещ со своим самопальным кальяном.
– Давай, один маленький глоток и всё. Вот увидишь – сразу полегчает. А не понравится – больше предлагать не стану, чесслово.
Я взяла трубочку, втянула едкий дым, только вот, выдохнув, больше не смогла вдохнуть. Вообще ничего не могла. Темнота внезапно прихлопнула меня, тело стало чугунным и неподвижным, даже веки отяжелели настолько, что никакими усилиями не получалось их открыть.
Но самое страшное – я задыхалась, как будто органы дыхания сковал паралич. Внутри меня неистово колотилась паника, но сама я лежала бревном, ни пикнуть, ни шевельнуться не могла. И чувствовала с ужасающей ясностью, что умираю. Поначалу сознание ещё работало: я слышала гулкий и далёкий, но всё же узнаваемый голос Киселёва.
Он кричал, звал меня по имени, тряс за плечи и даже, сволочь, бил по щекам. Потом его голос слился с каким-то скрежещущим гудением, темнота стала густой, вязкой, чёрной, и я поняла – всё, это конец.
Я не умерла.
Очнулась от того, что меня нещадно трясло и подбрасывало. Было жёстко и очень холодно. Дышать получалось, но с такой болью, будто от носоглотки до самых лёгких всё сожжено кислотой. Голова тоже раскалывалась, словно в неё гвозди заколачивали.
Сразу я не сообразила, где нахожусь. Потом поняла – еду в скорой помощи, причём еду в горизонтальном положении. Рядом сидит медбрат, втыкает в телефон и дела ему нет до меня и до того, что мой несчастный организм внутри по ощущениям одна сплошная язва.
– Очухалась? – спросил он, наконец оторвав глаза от телефона.
Я даже отвечать не стала. Думать хоть о чём-либо было совершенно невмоготу, любое умственное усилие обостряло головную боль в разы. Однако тут и без усилий напрашивался вывод: Киселёв вызвал скорую и меня откачали. И, видимо, везут в больницу.
– Встать-то можешь? – спросил медбрат, когда эта колымага наконец остановилась у дверей, над которыми висела табличка "Приёмное отделение".
Встать я смогла, правда с трудом. И шла с поддержкой, потому что под ногами всё плыло и качалось, как будто иду по корабельной палубе.
Ночь я пролежала под капельницей, а утром за мной явился отец…
* * *
Домой мы ехали в полнейшем молчании. От напряжения воздух в салоне машины аж потрескивал. За всю дорогу только раз, когда мы только отъезжали с больничной парковки, Виктор спросил отца: «Домой?». Тот кивнул.
На меня отец не смотрел, однако его явно выбило из колеи моё… приключение. И надеждами я себя не тешила – это он пока молчит.