– Что ты притихла, мама? – спросил Дэн. – О чем задумалась? О Дрохеде?
– Нет, – сонно отозвалась Мэгги. – О том, что я старею. Сегодня утром нашла у себя с полдюжины седых волос, и кости ноют.
– Ты никогда не будешь старая, мама, – спокойно заверил Дэн.
– Хорошо бы, если б так, милый, только, к сожалению, ты ошибаешься. Меня стало тянуть сюда, к воде, а это верный признак старости.
Они лежали под теплым зимним солнцем на траве у Водоема, на разостланных полотенцах. У дальнего края широкой чаши вода шумела, бурлила, кипела ключом, от нее шел едкий запах серы и понемногу слабел, растворялся в воздухе. Плавать здесь, в пруду, зимой – это было одно из самых больших наслаждений. Все хвори и немощи надвигающейся старости как рукой снимает, подумала Мэгги, повернулась, легла на спину, головой в тень огромного поваленного ствола, на котором давным-давно сидела она с отцом Ральфом. Очень давно это было; не удалось пробудить в себе хотя бы самый слабый отзвук того, что уж наверное чувствовала она, когда Ральф ее поцеловал.
Она услышала, что Дэн встает, и открыла глаза. Он всегда был ее крошка, милый, прелестный малыш; с гордостью следила она, как он растет и меняется, но все перемены, день ото дня более заметные признаки зрелости виделись ей сквозь прежний облик все того же ее собственного смеющегося малыша. Ни разу еще ей не приходило в голову, что он во всех отношениях уже давно не ребенок.
И лишь сейчас, когда он стоял перед ней во весь рост в одних купальных трусах, на фоне яркого неба, она вдруг поняла.
Боже правый, все кончилось! И детство, и отрочество. Он взрослый, он мужчина. Гордость, досада, затаенное истинно женское умиление, пугающее сознание какой-то неминуемой беды, гнев, восхищение, печаль – все это и еще много чего ощутила Мэгги, глядя на сына. Страшно это – породить мужчину, много страшнее породить его таким. Таким поразительно мужественным, таким поразительно красивым.
Вылитый Ральф де Брикассар, и что-то от нее тоже. Как могла она не ощутить волнения, узнав в этом еще очень юном теле другое, с которым ее соединяли когда-то любовные объятия? Она закрыла глаза, смутилась, обозлилась на себя за то, что увидела в сыне мужчину. Неужели и он теперь видит в ней женщину, или она для него по-прежнему всего лишь загадочный символ – мама?
О, черт его возьми, черт возьми! Как он смел стать взрослым?
Она опять открыла глаза и вдруг спросила:
– Ты уже что-нибудь знаешь о женщинах, Дэн?
Он улыбнулся:
– Откуда берутся пчелки и птички?
– Ну, имея сестрицей Джастину, простейшие сведения ты, конечно, получил. Стоило ей впервые раскрыть учебник физиологии – и она пошла выкладывать свои познания каждому встречному и поперечному. Нет, я о другом – ты уже пробовал следовать ее лекциям на практике?
Дэн коротко покачал головой, опустился на траву подле матери, заглянул ей в лицо.
– Как странно, что ты об этом спросила, мам. Я давно хотел с тобой об этом поговорить, но все не знал, как начать.
– Тебе еще только восемнадцать, милый. Не рановато ли переходить от теории к практике? – «Только восемнадцать. Только. Но ведь он – мужчина, не так ли?»
– Вот об этом я и хотел с тобой поговорить. О том, чтобы совсем не переходить к практике.
Какой ледяной ветер дует с гор! Почему-то она только сейчас это заметила. Где же ее халат?
– Совсем не переходить к практике, – повторила она глухо, и это был не вопрос.
– Вот именно. Не хочу этого, никогда. Не то чтобы я совсем про это не думал и мне не хотелось бы жены и детей. Хочется. Но я не могу. Потому что нельзя вместить сразу любовь к жене и детям и любовь к Богу – такую, какой я хочу его любить. Я давно это понял. Даже не помню, когда я этого не понимал, и чем становлюсь старше, тем огромней моя любовь к Богу. Это огромно и непостижимо – любить Бога.
Мэгги лежала и смотрела в эти спокойные, отрешенные синие глаза. Такими когда-то были глаза Ральфа. Но горит в них какой-то огонь, которого в глазах Ральфа не было. А быть может, он пылал и в глазах Ральфа, но только в восемнадцать лет? Было ли это? Быть может, такое только в восемнадцать и бывает? Когда она вошла в жизнь Ральфа, он был уже десятью годами старше. Но ведь ее сын – мистик, она всегда это знала. А Ральф и в юности навряд ли склонен был к мистике. Мэгги проглотила застрявший в горле ком, плотнее завернулась в халат, холод одиночества пробирал до костей.
– Вот я и спросил себя, чем покажу я Богу всю силу моей любви? Я долго бился, уходил от ответа, я не хотел его видеть. Потому что мне хотелось и обыкновенной человеческой жизни, очень хотелось. И все-таки я знал, чем должен пожертвовать, знал… Только одно могу я принести в дар Господу, только этим показать, что в сердце моем ничто и никогда не станет превыше его. Отдать единственное, что с ним соперничает, – вот жертва, которой Господь от меня требует. Я Господень слуга, и соперников у него не будет. Я должен был выбирать. Всем позволит он мне обладать и наслаждаться, кроме одного. – Дэн вздохнул, теребя золотистое перышко дрохедской травы. – Я должен показать ему, что понимаю, почему при рождении он дал мне так много. Должен показать, что сознаю, как мало значит моя жизнь вне его.
– Это невозможно, я тебе не позволю! – вскрикнула Мэгги. Потянулась, стиснула его руку выше локтя. Какая гладкая кожа, и под ней – скрытая сила, совсем как у Ральфа. Совсем как у Ральфа! И потерять право ощутить на этой коже прикосновение нежной девичьей руки?
– Я стану священником, – сказал Дэн. – Стану служить Богу безраздельно, отдам ему все, что у меня есть и что есть я сам. Дам обет бедности, целомудрия и смирения. От избранных своих слуг он требует преданности безраздельной. Это будет нелегко, но я готов.
Какие у нее стали глаза! Словно он убил ее, втоптал в пыль и прах. Он не подозревал, что придется вынести и это, он мечтал, что она станет им гордиться, что рада будет отдать сына Богу. Ему говорили, что для матери это восторг, высокое счастье, конечно же, она согласится. А она смотрит на него так, словно, становясь священником, он подписывает ей смертный приговор.
– Я всегда только этого и хотел, – сказал Дэн с отчаянием, глядя в ее глаза, полные смертной муки. – Ох, мама, неужели ты не понимаешь? Никогда, никогда я ничего другого не хотел, только стать священником! Я иначе не могу!
Пальцы ее разжались; Дэн опустил глаза – там, где мать сжимала его руку, остались белые пятна и тонкие полумесяцы на коже – следы впившихся в нее ногтей. Мэгги запрокинула голову и засмеялась – громко, неудержимо, истерически, и казалось, никогда не смолкнет этот горький, язвительный смех.
– Прекрасно, просто не верится! – задыхаясь, выговорила она наконец, дрожащей рукой утерла навернувшиеся слезы. – Нет, какая насмешка! Пепел розы, сказал он в тот вечер, когда мы поехали к Водоему. И я не поняла, о чем он. Пепел, прах. Прах еси и во прах обратишься. Церкви принадлежишь и церкви отдан будешь. Великолепно, превосходно! Будь проклят Бог, гнусный, подлый Господь Бог! Злейший враг всех женщин, вот он кто! Мы стараемся что-то создать, а он только и знает что разрушать!