Так, значит, скудно, по диетологической науке, но с водочкою позавтракавши после траха, пробежки и душа, губернатор выехал на основную в области трассу – трассу Глухово-Колпаков – Светлозыбальск. Светлозыбальск – это был второй в области сравнительно большой город, а по сути, разросшийся поселок городского типа при нескольких давно умерших заводиках и при станции, на которой теперь не останавливались скорые поезда. Раньше – когда-то – Светлозыбальск назывался Царево-Борисово, потом Сталинское. Ну, не суть. Светлозыбальск, так Светлозыбальск. Можем вам поведать, дорогие мои, что странное наименование города образовалось от названий двух соседних озер – Светлое и Зыбкое. А ушлое глухово-колпаковское население, разумеется, говоря о городе, букву «ы» в гордом его имени заменяло на целые две буквы – «а» и «е». Это измененное название в бытовании народа долго боролось с другим – заменой «з» и «ы» на одно только «е»; боролось и победило… Ну, тут уж мы, опять-таки, ни сном, ни духом… Выехал, значит, наш любимый на трассу.
Забитая стрелка напротив монастыря оказывалась точно над местом вчерашнего бурения, на холме, выпирающем, словно бы живот над лобком. Место это называлось у глухово-колпаковцев пупком. Слева возвышалась монастырская стена, а справа начинались поля зерноводческого товарищества «Борисовское», ослепительно желтеющие под солнцем – желтая с характерным серым отливом рожь сейчас предстала совершенно золотою, по золоту ходили летучие облачные блики; казалось, это они, а не ветер пригибают тяжкие колосья к земле, и под бликами рожь едва заметно наклонялась, и, пуская по себе волну, как полосу морского прибоя вдоль золотого песка, трепетала – да, словно бы живот лежащей навзничь возбужденной женщины с глубоким, будто бы морская пещера, пупком. У отвлекшегося Голубовича даже некоторая эрекция возникла, как у едущего на мягком сиденье молодого пацана. Ну, мы ж вам говорили – молод душою и телом был наш Ванек. Да-с! Молод!
Явиться на стрелку раньше Шурика было бы западло.
– Не гони, блин, – распорядился Голубович. – На пупке стоять ровно в десять семнадцать, не раньше.
Стрелка была забита на четверть одиннадцатого.
– Слушаюсь, босс.
Шофер сбавил скорость, теперь ехали вообще километров пятьдесят в час. Но разве вокруг Глухово-Колпакова в охотку покатаешься? Где тут кататься? Чай, не Сибирью руководил Голубович, а всего лишь небольшой, да что там – крохотною областью в европейской части России. И прибыл губернаторский кортеж на пустынный пупок раньше Аверьяна.
Сергеич наш, медленно наливаясь гневом, несколько минут жевал антиникотиновую жвачку на заднем сидении «Aуди» – нынче даже аж губернаторы не на «Mерседесах» раскатывают, а на «Aуди», таково непреложное указание Центра к губернаторской скромности и достаточности; прежде бы Голубович курил бы, привычно стряхивая пепел в открытое окно – так вот он прежде обычно и покуривал, не пользовался пепельницей в машине, но сходное указание, вернее – настоятельный совет ко всему высшему и невысшему чиновничеству завязывать с курением Голубовичем был воспринят незамедлительно по получении как императив – место дорого. Вот он и жевал, словно кролик.
В это время оставленная в обманчивом одиночестве переводчица Хелен, в три дыры оприходованная Голубовичем – вчера вечером, дважды ночью и, как мы уже сообщали с допустимыми тут подробностями, утром – Хелен, напившись совершенно немеряно кофию, ничуть не думая хоть что-нибудь на себя набросить, встала с кровати и подошла к стене, рассматривая висящую на этой стене настоящую фреску, каких на Руси не писали сотни лет, то есть – картину, написанную по сырой штукатурке. Мы можем вам сказать, дорогие мои, что разглядываемая сейчас Хелен фреска – копия, что сама оригинальная фреска, написана была лет восемьсот назад, а вот копии – копии, висящей на стене, стукнуло к тому мгновенью, что рассматривала ее Хелен, лет примерно сто пятьдесят. И еще мы вам тут скажем, дорогие мои. Скажем. Вот: Хелен, представьте себе, четко знала не только имя автора фрески – Джотто его звали, Джотто! – но и по ряду причин почувствовала сейчас собственную свою связь и с фреской, и с копией ее, и даже с домом, в который ее привезли как шлюху и употребили как шлюху и как шлюхе заплатили – не так и много, кстати сказать, – пятьсот баксов; элитные шлюхи берут куда больше за ночь, можем мы вам еще тут сказать, дорогие мои. Да-с! Поболее они берут!
В замечательную попку Хелен сейчас устремлены были сразу несколько пар глаз, а Хелен, прищурившись, рассматривала копию джоттовского «Бегства в Египет», изображающую, как только что рожденного Господа нашего увозят из Вифлеема. Хелен смотрела на фреску, и, возможно, ей казалось, будто бы Господа увозят сейчас из этих мест – из самого Глухово-Колпакова увозят нашего Бога. Бог нас оставляет.
Исполняя волю царя Ирода к избиению младенцев, среди которых якобы есть будущий царь Иудейский, по всему Вифлеему шастали стражники, алчущие избить каждого, родившегося в эту ночь. Потому Святое Семейство по дороге, указанной Божьим Ангелом, немедленно прямо из ослиных яслей двинулось в Египет, в теплый и спокойный Египет. Бежало Святое Семейство в Египет, полный света и тишины. Покорный ослик вез на себе Марию с Младенцем, Иосиф шел впереди, оглядываясь на Жену с Ребенком и разговаривая с попутчиками, потому что дорога в Египет, судя по всему, знаема была множествoм людей, но Ангел указывал путь именно им, и можно было предположить, что им одним, ведь именно Марии показывал Ангел дорогу – туда, вперед, туда, в благословенный Египет. Потом Младенец вернется, Он придет, чтобы спасти всех нас, но Самому погибнуть. Вот почему покорность судьбе и готовность к новому горю изображались на лике Марии, а тревога – на лице Иосифа, вот почему суровый лик Младенца обращен был не вперед, к теплу и свету, к покою и жизни, а в сторону только что покинутого Вифлеема, где всему семейству грозила смерть, где смерть и забвенье, где нет спасения – никому.
Никому.
Вошел один из голубовичевских охранников и, на всякий случай отворачиваясь от голой тетки – мало ли, может, она у босса останется на пару недель, такие случаи редко, но бывали, и тогда не то, что что-нибудь такое – нет, нет, нет, а даже и смотреть на теток, гостящих в усадьбе более двух дней, возбранялось – вошедший, значит, доложил:
– Машина внизу.
И нечто необычное вдруг заставило охранника посмотреть очередной привезенной девке, оттраханной боссом, в глаза. Хелен повернулась; все лицо ее сейчас было залито слезами.
Тут же она натянула на себя знакомый нам с вами прищур, улыбнулась, словно бы удостоверяя, что действительно видит пред собою человека и слышит, что он сейчас произнес – «машина внизу», улыбнулась, значит, и спокойно проследовала в ванную комнату. Зазвенела сначала мощная струя об днище унитаза, а потом зашелестел, словно бы внезапный летний дождь, душ.
Потом, конечно, тетку отвезли в гостиницу к ее англичанам, ясен пень, но вся обслуга ждала, пока та в охотку вымоется, а потом нагло затребует еще кофе и че-нить укусить из мяса, кроме тостов, и съест принесенные тут же и мясо по-французски с картофелем по-домашнему, и бастурму на шпажках с чесноком и помидорами, и целую нарезку красновато-серой влажной буженины граммов в триста, не меньше. Ей-Богу. Где все это в тощей Хелен поместилось – загадка.
Ну-с, тут мы с вами Хелен нашу покамест оставляем уплетающей голубовичевскую бюджетную буженину и возвращаемся к самому Голубовичу, потому что прошло уже десять минут стояния его на пустой трассе. Мимо проносились редкие авто, то интуитивно сбавляя скорость возле губернатора, то, наоборот, прибавляя, стараясь поскорее проехать мимо припарковавшихся на обочине двух дорогих машин, не желая быть ничему свидетелем или, не дай Бог, еще и потерпевшим. Шурик все не ехал. Это был вызов. Из раздавшегося под пупком тарахтения взобрался на горку грязный колесный трактор, волоча за собою такой же грязный, распространяющий вонь прицеп с жидким навозом; тракторист на ходу взглянул на Голубовича налитыми кровью глазами и выплюнул прямо ему под окно горящий чинарик.
– Ну, харэ, блин, – сказал внутренний голос. – Харэ. Затрахаешься ждать-то.
– Ну, харэ, – послушно сказал и Голубович. Он выплюнул на дорогу жвачку, как только что сделал тракторист с чинариком. – Харэ, – распорядился было. – В офис.
И тут Голубовичу позвонили. Не знаем точно, был ли то доверенный секретарь Максим, был ли то отсутствующий ночью, а сейчас прорезавшийся, не менее доверенный голос из эфира, был ли то кто-то еще, нам до поры совсем уж неизвестный, но только вот Голубович послушал его и изменился в лице.
Безумие. Точнее не скажешь – безумие. Безумий было целых два: первое, что Красин отпустил Катю одну; ну, не совсем одну – с кучером, тот ждал возле Красинской квартиры на Мойке, заехав с экипажем в переулок и стоя там у железной оградки. Усесться самому в коляску и поднять верх кучер не решился, залезать под днище было бы рискованно – лошади могли понести, поэтому кучер в теплом по летнему-то времени кафтане и клеенчатой шляпе стоически промок до нитки – ну, как и все в городе; увидев приближающихся Красина и Катю, облегченно начал разбирать вожжи, шагом выехал навстречу, копыта заклацали по камням; от мокрого мужицкого кафтана нещадно воняло, Катя захихикала и зажала нос пальчиками. Кучер поклонился Красину, снял папаху пред хозяйкою, Красин и в лицо-то мужику не посмотрел; ничто не предвещало катастрофы.