Я понимаю, что записку также следует проглотить, именно для этого стоит здесь графин с вином и стакан. На серебряном подносе, на котором их поставили, выгравировано «Во имя любви богов». Записка, к большому моему удивлению, восхитительно тает у меня во рту вместе с глотком старого вина, а тем временем, из-за двери, плотной, обитой, до меня доносятся отголоски ночного праздника. Именно в этот момент мне хочется посмотреть на часы: а я их потерял.
Я просыпаюсь, смотрю на часы. Не прошло и получаса, хотя у меня такое впечатление, что я провел целую ночь в доме 10 по улице… Кстати, какой улице? Забыл. Неподалеку от отделения Кельнского Банка? Но нет же, мы ведь в Амстердаме, а не в Париже. На этой улице, а я ведь знаю только ее, я провожу все дни? В самом деле? Все дни?
Музыка не кажется мне незнакомой. Есть мелодия Жана-Жозефа Муре, о которой я вспоминаю в первую очередь, мелодия, кружащаяся в водовороте, воинственная, в ней есть сопрано, литавры и трубы, старая искрящаяся французская мелодия, но нет, я слышал не ее. Вкус во рту? Вина? Текста записки? Все это можно объяснить, кроме сильного ощущения присутствия. Учтивый юный старик? Классическое лицо алхимика с высоким прилежным лбом, столь часто изображаемое на гравюрах. Он очень стар, потому что приходит издалека. Совсем юн, потому что идет очень далеко. Он проходит сквозь время, он сам и есть время. Для него протяженность времени выражено в процессе становления памяти.
Я вновь беру том Сирано в переплете цвета слоновой кости, он открывается прямо на его портрете. У этого нет холодка во взгляде, выглядит вполне представительно. Он не принимает себя за человекоподобного пресмыкающегося. Освоение внутреннего космоса — под видом солнца и луны — было для него лишь путешествием, хотя и рискованным, но в конечном итоге не лишенным приятности. Сегодня он не стал бы терять времени, изучая планеты, космическую пыль, скалы, газовые или пыльные бури, сумрачный, убивающий всякую жизнь, холод. Его нос не такой уж длинный, как принято считать (кстати, и в самом деле, почему о нем так много говорят?). Вот он, записной авантюрист, снискавший лавры анархист, любитель глупых шуток, заговорщик, фигляр, дуэлянт, поэт. Он прожил свой опыт превращений, притворяясь, что поднялся на небо, вошел в огонь, постиг язык птиц, деревьев и драгоценных камней, путешествовал по местам, которые называл «равнины дня».
«Тем временем восхождение мое продолжалось, и по мере того, как приближался я к этому пылающему миру, я чувствовал, как начинает изливаться по моим венам некая радость, которая прочищала мою кровь и струилась до самой души».
Вот и опять эта самая радость, на этот раз с помощью переливания крови. Именно так. Чтобы не было заражения крови.
Когда необходимо, он засыпает, и во время сна приходит понимание множества вещей, таково правило подобного рода приключений. Создается впечатление, что, опередив всех нас, он сам себя клонировал. «Я видел себя, я касался себя, ощущал себя таким, какой я есть, и, тем не менее, меня больше не существовало». На солнце он встречает «философов». Эпикур (здравствуйте, как поживаете?), Кампанелла, Декарт. Ничего удивительного: подобное ищет подобное. Он ведет беседу с соловьем. Он сравнивает реки воображения, памяти и суждения. «Река суждения, — пишет он, — питает змей, а на влажной траве, что покрывает ее берега, отдыхает миллион слонов». Что касается памяти, то это вязкая, клейкая жидкость. А воображение, насколько помнится, «жидкость легкая и блестящая, переливающаяся на солнце», а в прибрежном песке сверкает множество философских камней. Только не путать философию с философствованием, мыслящий тростник с барабанной палочкой. Вы когда-нибудь трогали камешек гравия, отколотый от гальки, тяжелой с изнанки и легкой с лицевой стороны? Он да. Испытывали ли вы ощущение, что все время стоите вертикально, в то время как лежали на спине, на животе, на боку? А он испытывал и это. Проклятый Сирано, убитый таким молодым, друживший с рыбами, живущими в сновидениях, но более реальными, чем морские или океанские. По крайней мере, ему удалось избежать пыток, что были уготованы в его время подобным ему вольнолюбивым вольнодумцам. Таким, как Ванини в Тулузе (история его казни рассказана неким Габриэлем-Бартолеми де Грамоном). Итак, мы на площади Сален 7 февраля 1619 года.
«Я увидел его на повозке по дороге к месту казни; он насмехался над монахом-францисканцем, который дан был ему для утешения и дабы заставить его отказаться от заблуждений (…) Преступник не имел оснований утверждать, будто не боится смерти; он хотел ею воспользоваться, чтобы продемонстрировать свою теорию, и скорее из страха, чем из убеждений. (…) На пороге смерти он являл собою зрелище ужасное и выглядел человеком отчаявшимся. (…) Прежде чем под ногами осужденного был разожжен костер, ему приказали высунуть язык, дабы отрезать его. Он отказался, и палач ухватил их клещами и вытащил изо рта, затем отрезал. Никогда никто еще не слыхал крика ужаснее, он походил на рев быка. Остатки его тела были пожраны огнем, а прах развеян по ветру. (…) Этот звериный вой, что издал он перед смертью, явственно свидетельствует о недостатке в нем твердости».
История умалчивает, не сгорел ли от стыда автор этих строк.
Я вновь вижу, как закрываю книгу, останавливая кружение библиотеки, и направляюсь в комнату Доры, в темноту. Идти босиком по паркету, без света, в огромной квартире близ парка, было удовольствием, библиотека, гостиная, кабинет, коридор и в глубине направо комната, а в ней она, вся во власти сна, теплая, благоухающая, обнаженная под простыней. Она чувствовала, когда я входил, нехотя просыпалась, постанывала, прижималась ко мне, словно слепая, ощупывала мое лицо, ягодицы, член. Иногда мы прямо так занимались любовью, словно наугад, доверяя интуиции своих мышц, ртов, ног. Время принадлежало всем этим движениям, никогда еще никем не описанным, в глубине успокоительного небытия. Зачем искать дальше? Там ничего нет. Смерть? Но смерть это ничто. Одержимые смертью — неудачники в физической любви. Нам лгут, нас хотят заставить лгать, нас принуждают к чувствованию, к бесчувственности, ко всей этой бессмысленной прилипчивой суете, в то время как следует тренироваться, как делают это космонавты перед полетом: упражнения на невесомость, грациозные скафандры, медленные плавающие движения, отточенные жесты, в отсутствие невесомости можно проделать это в бассейне. Колонизация солнечной системы или, если точнее, нервной системы потребует свою цену, а чтобы увидеть результаты на земле, потребуется еще подождать несколько веков. Слишком много пехоты, грузовиков, танков, и всегда не хватает моряков, водолазов, авиаторов. Слишком много военных операций на земле, трупы, казармы, грязь и разбросанные внутренности. А что стало с X? Пропал во время полета, исчез в море. Взорвался где-то неподалеку от Венеры, Марса, Нептуна, Сатурна, Юпитера. И литература меняется, а то как же? Увидим впоследствии, какая была она замкнутая, местечковая, непомерно застойная и урбанистическая, скверные повести о заточенных в монастырях или кирасирах-легионерах уступят место неожиданным метаниям. До сих пор пилот представлял собой персонаж благонамеренный и в высшей степени пристойный (в противоположность образу моряка, который, по крайней мере, имел право на какой-нибудь расхожий порок): настанет время одинокого повествователя космического аппарата, романтика-созерцателя, ироничного исследователя галактики. Мореплаватель в океане показывает путь немногословному литератору. А этот последний в своей кабине-оболочке смотрит издали, находясь вблизи.