Короткий удар гонга прервал все беседы. Улыбчивый стюард объявил, что начинают подавать ужин. Путешественников проводили в вагон-ресторан, и Франсин села, одна, за столик, накрытый на двоих. Хорошо бы напротив сидела Малли… Малли, от острого языка которой досталось бы всем этим важным господам, которая в жизни ни перед кем не робела. Странно, но казалось, что все эти люди знакомы между собой.
— Vous permettez?[2]
Вздрогнув, она оторвалась от своих размышлений и, подняв глаза, увидела мужчину, за которого жизни не жаль. У нее опять оборвалось сердце. Машинально отвечая по-французски, она с удивлением спросила:
— Вы желаете сидеть со мной?
— Естественно.
Естественно.
— Почему естественно? — прохрипела она и поспешила прочистить горло. — Всего пять минут назад…
— Я отнесся к вам с презрением? Верно. — Скользнув на сиденье напротив Франсин, он выжидающе остановил на ней мрачный взгляд серых глаз.
Она почувствовала, что нервничает, а ведь от такого и взорваться можно, про себя сказала она, но, не найдя ничего лучшего, протянула ему тонкую руку.
— Я… — начала Франсин.
— Я знаю, кто вы, — резко перебил он ее. — Почему вы здесь?
Озадаченная его бесцеремонностью и тем, что он знает, кто она, Франсин с холодком ответила:
— Потому что меня пригласили.
Нет, мысленно поправилась она, меня вынудили. Вот как все было. Малли заставила ее дать слово.
Он окинул ее изучающим взглядом. Это становилось оскорбительным. И протянул на правильнейшем английском:
— Интересно, почему?
Выпрямившись и чувствуя, что начинает терять самообладание, она без труда перешла на родной язык:
— Полагаю, меня желали здесь видеть. Мой билет полностью оплачен.
— Оплачен?
— Да. Ну, платила не я, — честно призналась она, — но, конечно же, кто-то оплатил его.
— Вот как. Кто-то оплатил.
Поддаваясь гневу и невольно обретая вид, которым приводила в отчаяние своих друзей, она одарила его ледяной улыбкой.
— Знаете ли вы, — начала она непринужденным тоном, — до чего раздражает, когда передразнивают?
— Нет, — прямо ответил он.
Нет. Возможно, никто не смел передразнивать его. Но он заставляет ее чувствовать себя бедной родственницей. Ее это сердило, а когда она сердилась, то допускала промахи. Она считала, что прекрасно выглядит; считала — пока не вошла в салон и не увидела, в каких туалетах щеголяют остальные дамы. Несомненно, ее дорогое платье для них было не более чем тряпкой. И вот теперь это существо высшего порядка добивается, чтобы ей стало еще хуже. Зачем?
— Вы не знаете, кто я?
— Нет, — ответила она так же прямо, как отвечал он. — Мне следовало бы это знать?
— Не обязательно. Я Жиль Лапотер.
Жи-иль. Она беззвучно пошевелила губами и улыбнулась: какое прекрасное имя, сколько ассоциаций с истинно французским благородством рождает это сочетание звуков. Бедняжка его мать, как она была слепа, давая сыну такое имя!
— Вам смешно? — тихо спросил он.
— Нет.
— Ага.
Ага? Что он хотел сказать?
Он поманил официанта одним пальцем — в большинстве случаев жест этот был бы неправильно истолкован, потому что лишь немногие, очень немногие, способны воспользоваться им и при этом не нанести оскорбления или не показаться невоспитанными, — и заказал бутылку шампанского. Когда бутылку откупорили, он с машинальной вежливостью испросил взглядом ее согласия и, дождавшись беспомощного кивка, налил оба бокала, а потом молча поднял свой в ее честь.
Она ответила тем же и тихо добавила:
— Едем в Рождество.
— Именно — в Рождество. И несколько ближайших дней мы — интересные незнакомцы-попутчики.
Он говорил так, будто делал одолжение, и это заставило ее чуть поджать губы. Но его высокомерие, как и учтивость, возможно, было непроизвольным, свойственным его натуре, а вовсе не направленным на то, чтобы задеть. Возможно. А возможно, нет — как и то, что апельсинам свойствен синий цвет.
— А вы интересный человек?
— Нисколько, — ответил он.
— Совсем?
— Совсем.
— А я думала, все французы — интересные люди.
— Может быть, вам просто этого хочется?
— Может быть, и хочется, — покладисто согласилась она.
— Так выпьем за то, чего хочется, — провозгласил он, поднимая бокал. — Я швейцарец, а не француз, — пояснил мужчина. — Общеизвестно, что швейцарцы совершенно неинтересный народ.
В самом деле? Язвил он или иронизировал, она не могла понять, но он оставался мужчиной, за которого жизни не жаль, лишь до того, как открывал рот, чтобы отпустить свои едкие замечания. Сейчас этого мужчину она могла бы убить. Или по меньшей мере — покалечить. Так что элегантная красавица там, на вокзале, возможно, была права в своем гневе. Франсин утратила обычную для нее приветливость и приняла чуждый ей вид надменной светской дамочки. Она перевела взгляд на лампу с розовым абажуром, от которой алые отсветы ложились на белоснежную камчатную скатерть и сверкало изящное столовое серебро, вздохнула, а потом тихим голосом спросила:
— Вам часто случается вот так, ни с того ни с сего, неприязненно обходиться с людьми?
— То есть так, как с вами?
— Конечно, именно себя я имела в виду.
Он остановил на ней невозмутимый взгляд, не теряя самообладания, выдержал паузу и наконец пробормотал:
— Почему ж это ни с того ни с сего?..
— Нет? Так с чего же вдруг? — в недоумении спросила она. — Может быть, отсутствие учтивости — в ваших правилах?
— Наверное, так, — равнодушно согласился он.
— Но вы действительно питаете ко мне неприязнь, — настаивала она.
— Да.
— Но почему?
— Разве не ясно?
— Нет, — тихо ответила она и подняла на него глаза. — Нет, мне не ясно.
— В таком случае я разъясню вам. — Он перехватил изящно оформленное меню и карту вин, которые официант подавал ей, и продолжил: — Потому, что мы с Мари-Луиз были друзьями.
Ее ошеломили его слова, и она повторила вслед за ним:
— Друзьями?
— Да. Она была не такой, как все, человеком старой закалки. Владычицей, в заблуждении жертвовавшей собой ради своей семьи.
И это при том, что ее родня не заслуживала ее заботы. Пожалуй, Франсин не могла ему возразить. Дочь Мари-Луиз была несносной, а Сесил, ее внучка, и того хуже. Так что же, он решил, что ее крестница из той же породы? Без всякого сомнения.
— Заказывайте.
Франсин, поджав губы, приняла от него меню и, не вникая в перечень блюд, поспешно сделала заказ.
— Она мне писала перед смертью, — пояснил он тем же тихим голосом.