Потапову казалось, что он попал в рай. Экзотические деревья, окаймлявшие вход в его бунгало, роняли под теплым неторопливым ветерком ярко-малиновые лепестки ослепительных цветов, и они устилали мраморные плиты террасы, словно обозначая что-то важное… чьи-то невидимые следы.
— Это ничего. На их смену уже торопятся другие, — дружелюбно оскалился темнокожий служащий в ответ на сожаления Потапова и бережно сгреб лепестки в совок.
Когда Потапова выдворили из заснеженного Стокгольма в Египет, ему было все равно. Но под солнцем этой ласковой земли, манящими объятиями зазывно сверкающего моря, теплого, умного вечнозеленого царства пальм, цветов, кустарников, в отличие от человека, верно хранящих свои древние традиции, он почувствовал, как тиски смерти ослабляли с каждым днем свои леденящие пальцы. Каждое утро его будили чистые безмятежные голоса птиц. Они пели гимн и славу восходящему дню, и было кощунством противостоять их уверенности в незыблемости света и добра черной безысходностью.
Потапов выздоравливал. Тупая апатия, темной тучей накрывавшая его с головы до ног, начала прореживаться узкими полосками света. Он стал выходить на прогулки. Шел босиком по самой кромке моря, и влажный песок выдавливал между пальцами прохладную кашицу. Он смотрел, слушал, вдыхал ту музыку, которой дано было возродить его потухшую энергетику, вернуть импульс жизни. Его вяло шевелившиеся мозги начинали работать, переходя от созерцательности к анализу. Он думал о надмирности человека. Думал о том, что, по сути, природе совсем не нужен человек. Он либо действительно изгнан из этого самодостаточного мира гармонии, именуемого, конечно же, раем, либо, получив от создателя шанс вписаться в природу, стал ее поработителем, разрушив полученное дозволение, внося своей якобы исследовательской деятельностью уродство и дисбаланс. Потапову было мучительно жалко исковерканную больную землю, ставшую объектом для экспериментов высших тварей, кичившихся перед колючим, мохнатым кактусом преимуществом свободы выбора. Он обостренно стал чувствовать вину зарвавшегося человечества перед этим небом, этой водой, этими зелеными, гениально причудливыми формами растений. Он размазывал по лицу слезы и слышал за спиной, как сопровождавшая его медсестра Моника объясняла кому-то, что это Потапов отходит от общего наркоза… А он, винясь и сожалея, как бы получал от окружающего мира допуск на соучастие.
Уже совсем не отстраненно кивали ему по утрам разлапистыми ветвями пальмы свои приветы, и море ластилось к ногам, доверительно шепча о вечной жизни. Уступы израненных ветрами гор без прежней враждебности предоставляли взгляду Потапова изборожденную морщинами плоть и дарили мысли о мужестве и стойкости; с дружным гомоном слетались разноперые птицы к кормушке, сооруженной из обувной коробки. И чем больше растекался Потапов душой навстречу африканской природе, тем отзывчивей возвращалось к нему согласие на близость. И он знал, что только отказ от какого-либо превосходства, насилия, лидерства дарит ему возможность немого диалога с природой.
Итак, человек вне природы, думал Потапов, он ей чужой, и единственно, на что можно рассчитывать — попытаться преодолеть ее молчаливый протест и на отрезок земной жизни побыть с ней заодно. Но все равно эта среда обитания — не родная ему стихия, иначе не надо было бы к ней приспосабливаться, примеривать иногда созидательные, чаще разрушительные возможности своего краткосрочного визита относительно этой вечной (до особого знака Творца) субстанции. Человек пришел и ушел. Значит, он не отсюда, он не порожден этой землей… Он послан. И на то и дарован ему выбор, чтобы осознать, какую тропу захочет он протоптать под этим небом и какой след оставить… За этот путь и судим будет. И что он, Потапов, принесет в своей душе на этот Суд?! Лишь одно, что способно меряться высшим смыслом, — его любовь к Марии. Жена, сын — то, без чего он не мыслил своей жизни, было для него той мерой, которой каждый живущий отмеряет «нормальность» своего бытия. Он любил их, заботился, тревожился, но с Марией он чувствовал, что еще миг… и он ухватится за краешек луны.
Потапов затащил как-то Марию на лекцию известного богослова. Уж очень его подкупила тема: «Бог есть любовь». Мария отправила записку: «Скажите, батюшка, является ли сексуальность даром Божьим?» На эту записку священник не ответил, как, впрочем, и на многие другие — времени было в обрез. Но Мария любила во всем идти до конца. Она дождалась батюшку после лекции и упросила его уделить ей буквально несколько минут. Когда она вернулась к Потапову, ее подбородок предательски дрожал.
— Ну, и что ты услышала? — заинтересованно спросил Потапов.
Мария, зажав ладонью рот, фыркнула и, сразу посерьезнев и погрустнев, тихо ответила:
— Он не знает…
Лежа на теплом песке, Потапов провожал глазами пылающий диск солнца, переваливающийся за гору, и мысленно благодарил его за тот радостный, благословенный свет, которым был одарен уходящий день. А утром он вставал чуть свет и с нетерпением ждал того мига, когда перламутровой первозданной розовостью окрасится окружающий мир, вся природа замрет в оцепенении, точно совершая литургический вздох, и вместе с молитвой ринется в объятия наступающему дню.
Солнце, море и воздух делали свое дело, и Потапов чувствовал, как с каждым днем в него упругой струей вливается бодрость и энергия. Но было нечто и посущественней ощущения физического возрождения.
«Ты веруешь в Бога?» — как-то спросила его Мария. И он тогда не знал, как ему ответить. Теперь знал. Знал также и то, что одного желания веровать мало, необходимо в какой-то момент оказаться достойным самого себя, той человеческой глубины, которую даровал Господь… Мысли о смерти, от которых всегда досадливо отмахивался Потапов, после пребывания в ее цепких объятиях, сделались для него точкой отсчета для всей его жизни. Если бы его теперь спросили, как часто думает он о смерти, он бы ответил: «Всегда». И в этих мыслях не было ни страха, ни ужаса, ни беспокойства. Просто он теперь знал, что нельзя располагаться в этой жизни будто навсегда. Ты в мире — гость… И никогда не знаешь, какой миг станет для тебя последним.
Спустя несколько недель пребывания Потапова в Египте он получил толстенное письмо от Ксюши. Она расспрашивала во всех подробностях о его здоровье, о том, достаточно ли внимательна сестра Моника и регулярно ли его смотрит врач. Горячо сожалела о том стрессе, который заставила пережить Потапова в клинике, когда он сквозь туман отходящего наркоза увидел в ней Марию и вновь чуть не впал в коматозное состояние.