Когда я вышла из ванны, ноги у меня тряслись. Вода натекла на пол. Ступать по мокрому полу было холодно, скользко, опасно.
— Мне кое-что нужно сделать, — пробормотала я.
Я завернулась в полотенце и пошла в кухню к холодильнику. Руки у меня тряслись. Это было в самом деле безумие. Я набрала льда, внутри все горело. Мне было все равно. Оно того стоило. Кажется, я в первый раз в жизни что-то в самом деле почувствовала.
— Я сделал тебе больно, — сказал Лазарус.
Он уже оделся и пришел в кухню за мной следом. С той ночи, когда я стояла на ледяном крыльце, мне ничто не могло причинить боль. Меня трясло от холода, я была мокрая, и он меня обнял. Сквозь одежду я почувствовала его жар. Услышала, как стучит его сердце, сильное сердце, бросившее вызов смерти, — сердце, которое однажды остановилось, а потом снова начало жить. Никто на свете не мог бы стать для меня желанней.
Немного же я изменилась за все эти годы; осталась почти как была, ревнивой и эгоистичной. Единственная разница заключалась в том, что теперь мне не нужна была вся вселенная. Теперь мне было нужно только одно: «Научи меня снова чувствовать, хоть как-нибудь и что-нибудь, пусть в холодной воде, в ледяной постели, в темноте, до того темной, что не видно, где земля, а где небо. Пусть это повторится, снова и снова. Сделай мне больно, чтобы я поняла, что я живая».
Возможно, людей притягивают друг к другу сюжеты, которые они в себе носят.
В библиотеке я стала невольно отмечать, какие читатели берут одинаковые книги. С виду между ними не было ничего общего, но как знать, может быть, они похожи внутренне. Как разгадать загадку чужого человека, его самую глубоко запрятанную тайну? Я научилась по лицам определять, кто из наших читателей сбился с пути, и кто дотла прогорел, и кто старается что-то доказать всему миру, и кто вроде меня стал бояться чувствовать.
Я продолжала ездить в апельсиновую рощу. Это было бессмысленно, но я и не искала смысла. Я ездила как будто потому, что вдруг забыла все маршруты, кроме одного, а он приводил к человеку, который каждый раз меня ждал. К человеку, который, как и я — а может быть, в еще большей степени, чем я, — был одинок и чья история, как и моя, носила печать двойственности, кто, как и я, сгорал заживо посреди всего своего льда. Я теперь часто думала про Джека Лайонса, и, наверное, будь он снова рядом, я была бы добрее к нему. Но не только этому я училась у Лазаруса Джоунса. Через несколько свиданий я собралась с духом и спросила у него: «Как это — умирать?» Он не ответил, как я ни упрашивала. Но я решила не отступать. Прицепилась и не отвязывалась. Больно ли это или, наоборот, приятно, видишь ли ясный свет или, наоборот, проваливаешься во тьму? Лазарус молчал. У него была удивительная улыбка, от которой он становился мне еще желаннее, если такое вообще было возможно. Желание, как поняла я тогда, само по себе вселенная, где нет, кроме него, ни моря, ни океана, ни друзей, ни родных ни до и ни после.
Все лето — до самой осени — я думала только о Лазарусе. Мне снился один и тот же сон: дорожный знак «Стоп», сплошная белая линия, поворот, крыльцо, дверь. За это время брат звонил мне несколько раз, оставлял на автоответчике сообщения, но я не перезванивала.
— Ты вообще жива? — спросил однажды, когда я прокручивала пленку, его родной голос.
Более чем, хотела бы я сказать ему. Как ни странно — ни удивительно, ни поразительно, — но вроде бы да, жива. Он бы не понял. Но могла ли я рассказать ему о том, как мы с Лазарусом сидим в дождливые вечера у него на крылечке, стиснутые со всех сторон темнотой, притянутые друг к другу, наверное, общим сюжетом, узнавая себя друг в друге, как в зеркале. Меня тянуло к нему постоянно — ощущением риска, ощущением жизни, ощущением выбора. Мы занимались сексом на том крылечке — в темноте под дождем. Мы ходили к пруду, где раздевались, не глядя друг на друга. Нам не нужно было смотреть, чтобы знать, чего мы желаем. Нет, это была только наша история, и не нужно было ни о чем рассказывать.
Теперь, когда я приходила на собрания группы, я не чувствовала ничего общего с этими людьми. Мне хотелось бежать подальше от горестных историй про сломанную жизнь. Я приходила позже, уходила раньше, на улице, если мне навстречу попадалась девушка в разных носках, я старалась не встречаться с ней глазами. Приближался сезон ураганов, когда люди, пострадавшие в результате попадания молнии, становятся наиболее подвержены стрессу. Когда в любой момент может произойти все, что угодно. В группе нам объясняли, как себя вести в это время. Следует держаться подальше от окон, рекомендуется соорудить противоураганный погреб. Я слушала все эти инструкции, а вечером, когда дул такой ветер, что машину едва не сносило с дороги, я мчалась в апельсиновую рощу. Мне было наплевать на меры предосторожности.
— Где ты была? — спросил у меня Ренни за столом, когда мы пошли с ним перекусить после занятий.
Мы взяли овсяное печенье, шоколадные пирожные с сырно-сливочным кремом и тамошний фирменный торт, серый как не знаю что, подозреваю, что это был «Красный бархат»[13].
Я стала еще большей эгоисткой, чем раньше. У меня был мой тайный, только мой темный мир, и меня это устраивало. Поглощенная собой, в своей жадности я забыла про Ренни. Вот такой из меня был друг — плохой. Вид у Ренни был жалкий и озабоченный. Но за него-то я ответственности не несла.
— Везде понемножку, — ответила я.
— Трахаешься с ним? — сказал Ренни.
Вот так взял и сказал. Будто читал мои мысли. Неужели это было так заметно? Разумеется, я и бровью не повела. Как всегда.
— Господи, какая подозрительность. — Я взяла овсяное печенье, хотя терпеть его не могла. — Какая вульгарность.
Ренни не так легко было одурачить.
— Хочешь сказать, догадливость?
— Вот именно.
Мы оба рассмеялись.
— С другой стороны, — добавил он, — ты ведешь себя глупо.
— Зато у тебя такой роман, что можно только похвастать?
У него был «роман» с Айрис Мак-Гиннис. Которая знать не знала, что Ренни жив.
— Ладно, — сказал Ренни. — Твоя взяла.
В основе нашей с Ренни дружбы лежали сходные взгляды на понятие «боль». Наша главная заповедь, основополагающий принцип, на коем строились отношения со всем миром, гласили: осторожней с чувствами. А еще лучше: не надо чувствовать. Ренни в своих толстых перчатках не чувствовал, что берет рукой — соломину или камень. Обнаженные руки чувствуют слишком много, а это чрезвычайно сильное и к тому же неприятное ощущение. Теперь мы с Ренни виделись очень редко, и в тот вечер я не поняла, что случилось. Ренни выглядел озабоченным, но на самом деле он совсем упал духом, потому что летний семестр подходил к концу.