Он кивнул.
— Вы человек из породы людей рациональных и прагматичных. На Западе их называют «сап do» — «умею делать», — сказал Лекарь. — Вы много чего умеете, но должны научиться еще одному: получать удовольствие от того, что живете здесь и сейчас. Понимаете?
— Да. — Она усмехнулась. Надя до сих пор помнила слова однокурсника, который ей нравился, но в которого она запрещала себе влюбляться: «С тобой, Надя, хорошо заниматься в библиотеке».
Тогда она обиделась, но на себя, не на него. А теперь поняла, что он имел в виду. Едва ли тот парень мог сформулировать свою мысль так точно, как Лекарь, но это правда: она не умела просто быть. То есть жить. Она умела только делать.
Надя пожала плечами.
— Я попробую, если вы скажете более конкретно.
— Научитесь получать удовольствие даже от самой простой игры.
— Например, какой?
— Складывать мозаику, — сказал Лекарь.
— Хорошо. Принесите. — Она полезла в карман за бумажником. — Впрочем, я не вправе обременять вас и просить купить мне пазлы, я пошлю в магазин Марию.
— Не трудитесь. Я принесу вам свои.
— Вы… тоже играете в такие игры?
— Конечно. Потому что я научился жить здесь и сейчас.
— Ага-а, стало быть, на мне хотите примерить ваше понимание того, что значит быть?
Он засмеялся.
— Да, — коротко ответил он.
— Мне жаль, что мы не встретились, когда я была в ином… образе, — сказала она и улыбнулась.
— Я думаю, вы понравились бы мне гораздо меньше, — отшутился он.
— Вы… мазохист? Вам приятно сочувствовать… больным? Вы испытываете наслаждение от сочувствия? — Она сощурилась. Ресницы, нижние и верхние, удлиненные тушью, почти сошлись и превратились в две гусеницы.
— А вы заметили во мне сочувствие? — насмешливо спросил он.
Надя засмеялась: — Старалась, но не смогла. Это честно. Но как понимать ваши слова?
— Болезнь пытается помочь человеку стать самим собой, настоящим. Любая, обратите внимание — любая — указывает нам, что мы где-то изменили себе.
Она хмыкнула:
— Я прочла много популярных книг о медицине и психологии, я их не люблю. Не верю.
— Я цитирую себя.
— Можно подумать, вы сами болели.
— Можно сказать, да. Я болел. Потому что не умел быть самим собой. Во мне не было гармонии. Я не любил себя, я не знал, что это значит. Болезнь — свидетельство какой-то ошибки. Это нужно усвоить.
Он прав, холодея, признала Надя. Ошибка ее родителей…
— Но ее можно исправить.
— Вы хотите сказать, я, отягощенная новыми знаниями о себе, о своем теле, встану и пойду… когда-то? — В ее голосе звучала откровенная насмешка.
— Но вы можете поехать, если захотите, — сказал он ей в тон. — Вашему новому представлению о себе коляска не будет помехой.
— Да неужели? — Она со злостью толкнула коляску, развернулась перед ним и скомандовала: — Если захочу, да? Так я хочу сейчас, везите!
— Куда? — охотно отозвался он.
— Я хочу поехать с вами в ваш клуб.
— Хорошо, — сказал он.
Дмитрий встал и толкнул коляску.
— Бросьте, я пошутила. — Надя положила руку на поручень и постучала. — Остановитесь.
— На таких колясках люди, которые сумели родиться заново, восходят на Гималаи. Вы слышали?
— Да, но это жалкое зрелище, — сказала она и закинула голову, пытаясь увидеть его лицо.
— Они так не думают, так не чувствуют, — сказал он.
— А что вы делаете в клубе? — спросила Надя.
— Кидаю ножи. В цель. Кстати, у вас сильные руки, я заметил. Я научу вас. — Он развернул ее лицом к себе. — Ждите меня завтра, Надя.
Он уехал, а Надя осталась ждать завтра.
Очень скоро Лекарь стал ей необходим. От него она жаждала одобрения, восхищения. Она хотела смотреться в него… как в зеркало.
«Болел ли он?» — спросила Надя.
Пожалуй, хотя его недуг не зашел так далеко, как Надин.
Все началось внезапно. Мать стояла с желтой телефонной трубкой в руке и смотрела в открытую дверь балкона. Неожиданно для самого себя Дима кинулся к ней и выхватил трубку. Ему показалось, что она сделает два шага — один к балконной двери, один — по выщербленным плиткам, а потом — через перила и…
— Мама! Мама! — Он подскочил, выхватил трубку. — Дай, дай я ему скажу!
— Его там нет, — тихо ответила мать. — Его у нас больше нет, мальчик. И никогда не будет.
— Он… умер? — Дима почувствовал, как отяжелели ноги. Ему показалось, на них гири, те самые, которые поднимал отец по утрам. Когда бывал дома. Никогда ему теперь не оторваться от пола.
— Нет. — Мать опустила трубку на рычаг. — Он… Считай, что он перешел в другое измерение. Он не здесь. Ты ведь любишь фантастику, знаешь, как такое бывает. Человек переселяется в другие миры. — Мать попробовала улыбнуться.
— Это неправда! Такого не бывает! Все выдумки и враки!
— Правда, мальчик, в том, что твой папа теперь всегда будет жить на Алтае. Он стал важным человеком в племени тубаларов. Ты ведь слышал об этом алтайском пароде, я знаю, — сказала мать.
— Он тоже будет биться за справедливость на ножах? — выпалил Дима.
— Наверное. — Мать пожала плечами. — Он сумеет.
Дима рассмеялся. Он хохотал громко, так громко, так отчаянно, что по щекам потекли слезы.
— Не-е-ет! — кричал он сквозь смех. — Не-е-ет! Он же не алтаец! Он русский.
— Он на четверть тубалар, — тихо сказала мать. — Они давно звали его. — Он им нужен. — Мать протянула к нему руки и обняла. Дима припал к ее груди и разрыдался.
Он сам не знал почему, но ожидал, что такое случится. Боялся, что случится. Чувствовал, отец оставит их. Может быть, потому, что он почти не жил дома, все время в тайге. Даже по недлинным рассказам было ясно — настоящая жизнь Серова-старшего проходит там. Однажды Дима увидел, как отец упаковывает в рюкзак клубок красных тонких лент.
— Папа, они тебе зачем? — спросил он.
— Они украсят дерево, — сказал отец и отвернулся.
— Зачем ленты на дереве? — не отступал сын.
— Это долгая история. Но я скажу тебе, а ты запомни: душа тело лечит, она же его и калечит. Тело посылает нам сигналы о неблагополучии в душе. Эти ленты нужны для укрепления души. А значит, тела тоже…
Дима мало что понял, но в собственной душе он ощутил волнение. Его он запомнил навсегда.
Отец Димы был биологом, он изучал пушных зверьков — горностаев, из меха которых в прежние времена шили королевские и царские мантии. Он рассказывал им с матерью о них, но раньше, за ними он и ездил на Алтай в экспедиции. Потом почти ничего не говорил, будто все горностаи или перевелись, или откочевали куда-то. Отец возвращался домой, словно хотел подтвердить самому себе — не здесь его дом.