Голос Берни приобрел начальнические ноты.
— У тебя лицо, поди, пошло пятнами? — поинтересовался он.
— Вполне возможно, — глухо ответила она.
— Тогда пойди умойся, причешись, подкрасься. Только поменьше косметики. Ровно столько, чтобы выглядеть взволнованной и бледной. Уразумела?
Она вдруг задохнулась от поднявшейся в ней ярости.
— Я другого мнения, Берни.
— Что это значит?
Она едва сдерживала себя. В ней боролись рассудок и чувства.
— Это значит, что мы будем делать все, как будто это радиотрансляция, то есть никаких примочек, мишуры, грима и света. Ничего, кроме того, что уже есть на улице. — Ей хотелось побыстрей закончить этот разговор. — Словом, если твоя группа собирается делать цирк из чужого несчастья, я ухожу. — Она шмыгнула носом.
— Итак, — медленно выговорил он, — ты ставишь мне условия.
Она отрицательно покачала головой.
— Нет, просто объясняю тебе, что случилось нечто ужасное, и не стоит делать из этого цирк.
— Делай, как знаешь, — сказал он, немного помолчав.
— Все будет в лучшем виде, — все-таки прибавила она, памятуя о том, что в их работе честолюбие на первом месте, а душевные терзания — на втором.
— Будем надеяться. В этот раз ты оказалась там, где надо.
И все-таки как ни крути, Берни не было там, когда это случилось. Он не видел всего этого от первой минуты до последней. Она повесила трубку, решив найти белую салфетку и выбрать наилучшую позицию, чтобы встретить трудности в полный рост. Она взглянула вниз и обнаружила, что на одной ее ноге высокий, цвета беж замшевый сапожок, а другая нога босая.
Прибрежное поселение Герцилия Петуя с его чистыми, набело оштукатуренными домами и чередой шелестящих пальм вдоль берега несло на себе печать очарования всего Кот д'Азура. Однако в отличие от Ривьеры пляжи здесь были почище, и белые пески тянулись далеко на север — к великолепному городу Натанья и на юг — до урбанистически беспорядочного Тель-Авива.
Городок был типично европейским, французский по духу, известный своими маленькими магазинчиками и бистро. Здесь можно было купить модную одежду, изделия народных мастеров. Правда, цены соперничали с парижскими.
Большинство живущих здесь — добропорядочные бельгийцы и французы, сохранившие финансовые связи с алмазным центром Антверпена, оружейным рынком Брюсселя и фондовой биржей Парижа. И все же, несмотря на роскошный фасад — а это и был лишь фасад, — всем было отлично известно, что здешнее уединенное поселение не что иное, как благоухающий оазис, возникший посреди пространства, в буквальном и переносном смысле нашпигованного минами.
Дом в самом конце улицы Мево Йорам был немного меньше остальных. Впрочем, у него было свое, присущее только ему, очарование. Неоштукатуренные стены украшал пышно разросшийся плющ, почти скрывавший окна первого этажа. Соседей раздражали неухоженная трава и растрепанные пучки высоких цветов, которые должны были изображать естественный английский парк. Но что особенно выводило из себя, так это расставленные по всей лужайке громоздкие скульптуры в стиле модерн, которые должны были восхищать тонких знатоков, а всем прочим, лишенным воображения, представлялись искореженными кусками металла.
Вход в дом был с обратной стороны. Через распахнутую дверь можно было рассмотреть другие произведения искусства в разных стадиях завершенности. Повсюду валялись тюбики из-под краски, кисти, куски холста и глиняные черепки. Впрочем, весь этот беспорядок, более эклектичный, чем простой бардак, представлял собой, так сказать, разновидность, сознательную попытку противостояния всему устоявшемуся, стремление преобразить замшелое прошлое, осовременить его в мощных и современных декорациях.
Стекляшки, никель и неотесанная древесина смешались с ветхими редкостными вещичками, искусственными минералами, фотоальбомами в потертых кожаных переплетах. Неразвязанные стопки новых книг и последние журналы грудились на изысканных восточных коврах, а из серебряных рамок, потемневших от времени, смотрели лики из прошлых веков… И все же во всем этом чувствовался определенный творческий замысел, который присутствовал в каждой комнате с высокими потолками и белыми стенами. Черно-белые литографии с изображением сцен насилия были развешаны рядами по всему дому и группировались по различным видам и способам истребления.
Гидеон Авирам сидел в комнате, которая при жизни его отца считалась библиотекой. Когда же они остались втроем, он, Мириам и Ави, их единственный ребенок, за ней закрепилось название «комната без правил». Не столько по принадлежности, сколько по содержанию, — здесь были только вещи Гидеона. Теннисная экипировка, старые пластинки и пленки, поношенные кроссовки, рваные носки, кипы книг и подборки вырезок из газет — все это было разложено повсюду, на столах, на полу. На книжных полках были выставлены археологические находки, найденные Гидеоном во время войны 1973 года. Достопримечательности, собранные за два десятилетия службы на четырех континентах. Кроме того, «комната без правил» была единственной комнатой в доме, в которой хранили память об ушедших из жизни.
Гидеон не одобрял занятий Мириам. Во-первых, из-за возникавшей между ними пустоты. Особенно с тех пор, как она добилась успеха, получив известность как художник «холокоста» [1]. А во-вторых, из-за того, что Гидеон чувствовал, как каждый новый день, окрашенный ее постоянной тоской, наступает лишь для того, чтобы с ужасающей навязчивостью подготовить беду, которая, в конце концов, и разразилась.
Гидеон был довольно красив. Классическая внешность с налетом аристократической грубоватости. Волевое лицо, крепкий, но очень изящный нос, чувствительный рот с чуть припухшей нижней губой, на подбородке ямочка в форме оливки, темные волосы, удлиненные и с серым отливом у висков. Для человека, только что отметившего свое сорокапятилетие, он был в изумительной физической форме, несмотря на то, что иногда и выглядел старше своих лет — когда хмурился и на лоб ложилась тень или когда улыбался и две морщинки появлялись в углах рта. Однако самой замечательной его особенностью были глаза — чисто голубые. Они особенно выделялись своим необычным цветом на его породистом лице. Теперь они чуть покраснели и подернулись поволокой, и он щурился от сигаретного дыма, выкуривая одну сигарету за другой и бросая короткие окурки в керамическую пепельницу.
Небритый, нечесаный, он находился в подавленном состоянии с тех пор, как около двух недель назад Мириам выдвинула ему ультиматум — оставить любовницу или их супружеству конец. На этот раз, потребовав его возвращения, она не устраивала истерики, а он не отвечал тем, что уходил в себя. Напротив, он принял ее слова, как боксер-профессионал принимает мощный удар в челюсть, — лишь прищурил глаз. Те отношения, что сложились между ними, можно было бы назвать обоюдной мрачной апатией, неизвестно чем грозящей. Но на самом деле, внешне спокойный, он переживал всем сердцем, и именно поэтому все то, что он чувствовал — свою вину, неправоту, ошибки, — он переживал молча. Таким Гидеон был всегда, даже в юности, когда изучал арабские проблемы в Еврейском Университете в Иерусалиме, где его заметила и завербовала Моссад [2].