"Антиной Николаевич, простите, что отвлекаю!" — властный, но словно завернутый в бархат голос вклинился в Шопена. Владелец голоса стоял на почтительном расстоянии нескольких шагов и даже склонил голову вполне лакейски — набок. Я плохо разбираюсь в национальных нюансах, но этот человек был несомненных восточных кровей. Азиатские глаза, вздернутые скулы, щетка густых черных волос. Передо мной этот Тамерлан даже и не подумал извиняться, да и здороваться тоже не стал: брезгливо отразил присутствие, и только. Могу поклясться, что он прекрасно заметил дефективную сумочку.
Зубов бросил меня в коридорчике, не предложив ни сесть, ни подождать, и я стояла здесь, как аллегория глупости, прекрасно понимая, что не покину своего поста.
В динамиках гремел разбушевавшийся Шопен.
"Нельзя думать так громко, дорогая, — твои мысли написаны на лице огромными буквами!"
Зубов явился почти через час, азиата с ним уже не было. Я рассердилась — не на депутата, а на себя саму, стоявшую в коридоре, как цапля в болоте.
"Я сейчас реабилитируюсь", — пообещал Зубов и небрежно взял меня под руку. Сердце размякло доверчивым щенком, я сразу позабыла все обиды.
Антиной Николаевич открыл передо мной очередную дверь с таким видом, словно там находилась Янтарная комната. Оказался личный кабинет, с камином и широченным кожаным диваном, при одном взгляде на который у меня загорелись щеки.
Зубов прыгнул на диван и разлегся там с непринужденностью фавна.
Я стояла в дверях, мусоля несчастную сумочку.
"Дорогая, не стесняйся. Будь как дома, бери себе кресло. Сейчас нам принесут кофе".
Зубов вел себя так, словно не допускал и мысли о нашем совместном возлежании. Статус мой не определялся, и по отношению к этому особняку я выглядела столь же нелепо, как выглядел он сам по отношению к Николаевску. Зубов ни разу не намекнул, что интересуется мною как женщиной, но в то же время он звонил мне и часто забегал в редакцию…
Я знала, что чувства нарисованы на мне, и Антиной Николаевич давно должен был догадаться: я не просто влюблена в него, а нахожусь в ожидании ответной реакции. Рафинированных бесед мне было мало. Кроме того, я почти ничего не знала о Зубове. Имя, фамилия, отчество, цвет глаз, почерк, манера курить, откидывая руку с сигаретой в сторону, — список оканчивался, едва начавшись.
И все же спрашивать Зубова о любви мне было страшно, я всегда боюсь тех, кого люблю.
Я не понимала, почему другие люди не влюблены в Зубова так же сильно, как я?
Сашенька видела Антиноя Николаевича по телевизору, и когда я спросила хриплым, голосом — как он ей, пренебрежительно дернула плечом: "Слишком сладкий". Вера терпеть не могла депутата, она всякий раз говорила с ним так грубо, что я пугалась и одновременно расправляла крылья — вдруг идолу понадобится моя защита?
А Зубов улыбался Вере все шире и платил совсем иной монетой. Однажды депутат подносил ей зажигалку и нарочно опустил ее так низко, что Вере пришлось склоняться вдвое. В другой раз случайно махнул рукой, и только что написанная знаменитыми корявыми строчками статья улетела в окно. Вера в отчаянии смотрела, как листы медленно кружатся в воздухе, спускаясь в темное пятно реки.
"Зачем он приходит к тебе так часто?" — спрашивала я Веру.
"Он не ко мне приходит, а в отдел информации, — с ненавистью отвечала Вера. — Он наш ньюсмейкер…"
В кабинете Зубова у нас случился странный разговор — из тех, какие я люблю. Он мог бы стать продолжением беседы в ночь рождения Петрушки.
"Ты веришь в Бога, дорогая?" — Он подчеркнул слово «ты», и вопрос получился не таким банальным, каким выглядел бы на бумаге, случись мне записать его.
Я рассказала, с какою силой начинала верить в детстве и как пыталась обратить в свою веру родителей, но не преуспела в этом ничуть, в отличие от Марианны Бугровой.
"А почему ты начала верить?" — заинтересовался Зубов.
Он умел быть таким внимательным и близким, что хотелось рассказать ему все, что ни потребует. Вот и я начала говорить о том, что, летом, когда умерла бабушка Таня, я обнаружила черновики Господа.
"Какая наглость, — восхищенно сказал депутат. — Ты их там же нашла, в том сарайчике?"
Медленная боль заливала душу: все сказанное моему мучителю просто развлекало его. Обида прожила секунду — не выдержала прицела голубых глаз, таких голубых, что, казалось, краска еще не высохла.
Он ждал, и я рассказывала.
…Mне всего семь, доктор Зубов: косы стянуты капроновыми лентами, и я не знаю ни одного слова о любви. Беснуется лето, предчувствуя агонию: осенние войска медленно стягиваются к нашему городку. Мама срывает кленовый лист — он начинает желтеть проплешинами, как арбуз. Лист не нужен маме, она сорвала его механически — не то отмахнуться от залетной осы, не то выместить зло на беззащитном дереве.
Мама держит мертвый лист в руке, размахивая им, будто веером, и я вдруг замечаю, как похожи меж собой рука в голубых червячках жилок и ребристый исподник листа. Как если бы из одного корня вдруг родились два слова, обжились в языке и пустили свои собственные корни, — теперь родство между ними кажется невероятным. Рука и лист, я запоминаю с восторгом, будто подсмотрела за фокусником, и пусть мне не удастся повторить чудо, я ближе других подобралась к нему, я знаю, там тоже были черновики, эскизы, планы…
Утро похоже на весну, день напоминает лето, осень — это вечер года, тогда как зима, конечно же, ночь. Жаль не использовать гениальную формулу хотя бы дважды, слишком она хороша: да что там, она безупречна. Извечный круг напомнит людям, что наше рождение — это смерть в ином мире, а смерть предчувствие утра другой жизни.
Слова так быстро остывали на воздухе, хотя мысли были свежими, горячими, как пирожки.
"Дорогая, все это очень мило. Беда, что ты еще ребенок, а я с трудом терплю детей".
Я остывала после душевного стриптиза, а Зубов поднял с пола раскрытую книжку и тут же вчитался в нее, вгрызся в слова, как в яблоко. "Прости, дорогая, это не займет много времени". Я внимательно разглядывала его левую щеку — на ней была Кассиопея мелких родинок: дубль вэ. Этот человек с легкостью заставлял меня обнажаться перед ним — хотя душу раздеть куда труднее тела. Телом моим он, тем более, совершенно не интересовался.
Очередной сотрудник принес кофе, разлитый в золоченые крошечные чашечки. Я посмотрела на кофеносца, потом на зачитавшегося депутата и поняла наконец, кого напоминали мне зубовские сотрудники. Они были похожи друг на друга потому, что каждый из них в отдельности походил на Зубова! Подражал ему вольно или невольно, носил такие же костюмы и так же резко взглядывал, будто полосовал бритвой — сразу, наотмашь. Интересно, это Зубов подбирал свой персонал по образу и подобию или персонал переучивался, отвыкая от самости и подравнивая себя под единый стандарт?