На самом деле оно было едва начатым, но Бартон ведь этого не знал.
Взявшись за ремень, он уточнил:
— Почему?
— Незаконченное? Мужа надо было кормить.
В его знаменитом: "О!" послышалось разочарование. Выбравшись из штанов, Пол отдышался и спросил:
— Вы — феминистка?
— Упаси Бог! — испугалась я.
— О'кей, — с облегчением произнес Пол и посмотрел на меня вопросительно.
Я принесла из кухни табурет и, подставив его к дивану, помогла Полу водрузить на него раненную ногу. Она тоже была крепкой, тяжелой и волосатой.
— Мистер Бартон, вы умеете петь? — спросила я его. — Сейчас я буду обрабатывать вам рану, а вы пойте во весь голос. Мой отец всегда заставлял меня петь, когда смазывал ссадины зеленкой. А он у меня хирург!
— Я не умею во весь голос, — забеспокоился Пол. — Я могу очень тихо. Как это? Под нос.
— Нет, под нос не пойдет. Тогда декламируйте стихи. Что-нибудь гневно-протестующее.
Он засмеялся:
— Я просто сожму зубы. Очень сильно.
И Пол действительно не издал ни звука, пока я возилась с его ногой и накладывала повязку. На тонких каштановых волосках блестели капельки пота, и мне показалось, что их становится все больше. Но Пол терпел и даже коротко улыбался, когда я поднимала глаза. Я попыталась представить, каким он был, когда и на голове у него была такая же каштановая шевелюра, — и не смогла.
Закончив, я сказала:
— Рана довольно глубокая, надо бы наложить швы. И противостолбнячную сыворотку ввести… Давайте я вызову такси и отвезу вас в больницу.
Пол неожиданно бурно запротестовал:
— Не надо! Пожалуйста! Я… боюсь в больницу.
— Как это — боитесь?! Под бензопилу бросились, а врачей боитесь?
— Больница, — произнес он с отвращением. — О! Это такая…
Пощелкав длинными пальцами, он неуверенно предположил:
— Тяжесть? Атмосфера такая…
— Тягостная атмосфера? Да, я знаю.
— Вы были — наоборот. Напротив.
— По другую сторону? Нет, я по ту самую тоже была.
— О! Вы болели?
— Не знаю. Я дважды сходила с ума. Это болезнь?
Пол недоверчиво сдвинул широкие брови:
— Совсем девочка… Отчего?
— От того, что раки гнались за мной по небу… От того, что начиталась романов… От того, что мой талант оказался совсем маленьким… И не было друзей. И было страшно. Разве можно объяснить, отчего сходят с ума?!
На самом деле я точно знала, как это произошло. Все, что я перечислила Полу, тоже присутствовало, но главное заключалось в другом. Вся моя тогдашняя жизнь умещалась на листах бумаги. Я рисовала днем и ночью, но вдохновение мое не было радостным. Вернее, самый миг озарения — конечно. Тот непростительно короткий промежуток, пока из руки льется восторг, что посылался в мою голову и преобразовывался в сердце. Моими работами восхищались не только преподаватели, но даже товарищи по художественной школе, которые относились друг к другу одновременно ревниво и снисходительно. Мне говорили, что в моих рисунках — магия, что их невозможно подвергнуть обычному разбору. Все было прекрасно…
И вот однажды я поймала себя на том, что боюсь показывать свои новые работы. Боюсь, что они окажутся хуже предыдущих. Что я разочарую людей, которые поверили в меня. Что они решат, будто я выдохлась, еще не написав ничего по-настоящему достойного. На меня вдруг свалилась ответственность, которая не по плечу даже иному взрослому человеку, а ведь я была совсем ребенком.
Этот страх заставлял меня вновь и вновь пересматривать старые вещи, но как я ни пыталась, так и не могла понять, что именно в них так действовало на зрителей. Они сами говорили, что это необъяснимо, и, вспомнив эти слова, я пришла в отчаяние: как же я могу развить в себе то, чего не способна даже обнаружить?! Я словно участвовала в немыслимой гонке с собой же и понимала, что в любом случае проиграю.
Я стала прятать законченные рисунки и лгать, будто дала себе передышку. Ночами я вскакивала и начинала их перебирать. Я вглядывалась в каждую сделанную мной линию, в каждый мазок, пытаясь увидеть, и — не видела.
И как-то раз мой страх обрел голос. Родители, прибежавшие на крик, хватали меня, обнимали и гладили, а я ненавидела их в тот момент, потому что они ничем не могли мне помочь. Единственное, что они сумели для меня сделать, это положить в психиатрическую больницу, а когда я выписалась, запретили мне заниматься в художественной школе. Через месяц я вновь оказалась в больнице, а после этого все годы прожила с уверенностью, что в мире просто нет человека, способного по-настоящему помочь.
Пол вдруг протянул руку, всю покрытую темными волосками, я подала свою, и он бережно усадил меня рядом с собой.
— Как тебя зовут, девочка?
Когда я ответила, он повторил нараспев:
— Тамара…
В его устах мое имя прозвучало чарующе. Это навело меня на мысль, что если страсть входит в женское сердце через уши, то Демон должен был говорить с акцентом. Иначе он не добился бы такого успеха. Пол произнес: "Тамара" так, словно пропел рыцарскую балладу. Прекрасную и немного грустную. И каждый звук в ней был целой главой.
— Ты правду сказала? Тебе страшно?
Он был большим и теплым, и мне до того захотелось уткнуться в его черный трикотажный джемпер, что даже слезы навернулись. Я чувствовала себя с ним совсем ребенком, и мне хотелось вести себя по-детски: вскарабкаться ему на колени, обхватить за шею и немного всплакнуть. Может, от того, что Пол все время называл меня девочкой? С высоты его возраста я и была девочкой. И меня ничуть не смущало, что он сидит на моем диване в одних трусах.
Я ничего не отвечала, и Пол прижал к груди мою голову — точно так, как мне хотелось. Его ладонь накрыла всю мою макушку. Когда он стал поглаживать, возникло ощущение, что он вытягивает из моих мыслей все темное, потому что в голове как-то сразу просветлело, и я уже не могла вспомнить, из-за чего собиралась заплакать.
— А это ничего, — спросил Пол настороженно, — если я буду здесь жить? Это никого не обидит?
— Мне некого обижать.
— Почему твой муж в Париже?
— Влюбился во француженку.
— О! — Пол засмеялся, и голова моя затряслась у него на груди. — Я понимаю… Хотя нет…
Он приподнял мое лицо и улыбнулся, не разжимая губ.
— Как называются эти маленькие пятнышки? На щеке возле носа.
— Родинки.
— О! Родинки… Их пять. Очень красиво.
— Они делают мое лицо ассиметричным. Разве это красиво?
Пол убежденно повторил:
— Очень. Ты лучше всех женщин Франции. Я много видел.
— Да нет… Ничего во мне особенного. Это вы из благодарности.