В этот вечер навалилась такая усталость, что все чувствовали себя чуточку пьяными; общее удовлетворение объединяло нас: работа сделана, урожай собран, – и мы сидели молча, окутанные сумерками, никак не решающимися уступить место ночной темноте; бывают в это время года в Бретани такие вечера, когда ночь как будто не в силах побороть день. Свет просачивается откуда-то, словно защищаясь, и каждый раз тешишь себя надеждой, что однажды он одержит верх над сгущающейся тьмой.
Я сидела рядом с Гавейном в блаженной истоме, оттого что мне дано разделить с ним этот благословенный миг, и в отчаянии, что не могу ничего выразить словами. В среде крестьян о красотах природы высказываются сдержанно. Так мы и сидели оба – безмолвные, оробевшие, смущенные оттого, что выросли. Кончились ребяческие стычки и детские игры, а чем их заменить – мы не знали. После временного, искусственно созданного перемирия на время детства сыновьям папаши Лозерека и дочкам мсье Галлуа предстояло занять подобающие места в своих социальных кругах и свести свое общение к кивкам и дежурным улыбкам, какими обмениваются, встречаясь, в одной деревне люди, если им нечего друг другу сказать – даже «гадких слов». Мы еще были на «ты», еще вежливо осведомлялись о работе, об учебе: «Ну, как этим летом улов?» – «А когда у тебя экзамены?», вполуха слушали ответы; так выросшие дети теряют интерес к раковинам и не собирают их больше зимой на пляже.
Да еще этот вечер – между днем и ночью, между сном и явью… Пора было расставаться, и тут Гавейн, несмотря на усталость, смягчившую его черты, ни с того ни с сего предложил «прошвырнуться в Конкарно». Идея никого не вдохновила: всем хотелось одного – добраться до постели. Однако младший брат поддержал его, и я, пустив в ход все средства убеждения, какие могла («Я подарю тебе мой лифчик «Рози»… или, хочешь, отдам мои духи «Каноэ де Дана», целый флакон…»), уговорила поехать Ивонну, чтобы не быть единственной девушкой в компании. У Гавейна, одного из немногих в деревне, была машина, старенькая, с двигателем в четыре лошадиные силы, куда мы втиснулись вчетвером – больше она бы и не вместила. Мою сестру не взяли: в пятнадцать лет еще рано посещать танцульки в Конкарно.
Что до меня, я тоже бывала прежде лишь на балах в Политехническом институте да ежегодных студенческих вечерах в Инженерном училище, и обстановка в местном дансинге под названием «Тай Чаппен Гвен» показалась мне столь же экзотической, как если бы я попала на бал воров. Ивонна добросовестно опекала меня, единственную «обезьянку» среди сборища взрослых, шумных и уже захмелевших мужчин. Зато здесь по крайней мере мне не грозило подпирать стены, как это слишком часто случалось на парижских балах – робея, я торчала весь вечер за проигрывателем, если не была достаточно предусмотрительна, чтобы привести своего «партнера», как рекомендовалось в приглашениях.
Едва мы уселись, как Гавейн, ни о чем меня не спрашивая, прежде чем кто-либо другой успел его опередить, подхватил меня и увлек на круг, где танцевали. Его мощная рука крепко обхватила меня – должно быть, так же крепко, как она сжимала трос на судне в штормовую погоду. Я чувствовала каждый его палец, упиравшийся в мои ребра, и думала: вот настоящие руки, сильные, такие, уж если держат, ни за что не отпустят, не то что бледные и ухоженные отростки, которыми томно жестикулировали ухоженные и бледные юноши – мои парижские знакомцы.
Он танцевал, как парень из простонародья, как кровельщик Купо, как рабочий люд в «Западне» Золя, и слишком старательно покачивал плечами, чтобы не показаться вульгарным, согласно моему буржуазному кодексу. Ни разу наши взгляды не встретились, и мы не обменялись ни словом. Он не знал, что сказать, я же не находила ни одной темы для разговора, которая могла бы заинтересовать его. Варианты: «Вам нравятся «Письма юному поэту»?» или «Хорошая выручка от рыбы на этой неделе?» – были равно неприемлемы, а о чем еще могла спросить студентка факультета истории и классической филологии рыбака, проводящего почти все время на траулере в Ирландском море? И без того робкая от природы, я вдобавок чувствовала себя так странно, оказавшись в объятиях сына папаши Лозерека, что совсем проглотила язык. Но это было неважно: танец кончался, а он не убирал руки с моего плеча, ожидая, когда музыка заиграет снова. От него все еще пахло солнцем и спелой пшеницей, и мне казалось, будто я – очередной сноп в его руках: он кружил меня с тем же мрачноватым и сосредоточенным видом, с каким работал на молотилке.
Да и какие слова могли бы выразить охватившее нас чувство – чувство, надо признать, абсурдное и ни с чем не сообразное! Наши тела узнавали друг друга, и наши души – именно души, рассудок в этом не участвовал – тянулись, стремились друг к другу, забыв обо всем, что разделяло нас двоих в этом мире. Мне, конечно же, пришел на ум Платон. В те времена все мои суждения и переживания обретали форму только через посредство поэтов или философов. Но и Гавейн, не обращаясь к светилам мысли, был во власти тех же чар – я чувствовала это. Такие ощущения рождаются всегда у двоих.
Вальс и два пасодобля мы еще продержались. Потом «Поэма-Танго» подхватила нас, закружила, как шквал. Мы не видели ничего вокруг. Как с другой планеты доносились до меня голоса парней – те грубоватыми шуточками пытались скрыть нарастающее желание забраться под юбки своим партнершам, а девушки становились все податливее от выпитого вина и легких еще прикосновений. Так и не сказав друг другу ни слова, мы с Гавейном, воспользовавшись вдруг наступившей темнотой, вышли на улицу. Ни на минуту не усомнившись, со свойственным счастливым людям эгоизмом, в том, что Ивонну и ее брата кто-нибудь подбросит домой, мы самым бессовестным образом улизнули от компании и смылись под покровом ночи на машине Гавейна.
Нечего и говорить, что он поехал к побережью. В таких случаях не размышляешь, просто какой-то инстинкт влечет к морю. Мы оба знали, что в его присутствии разговоры будут излишними, что его безбрежность окутает нас материнской добротой и снисходительным безмолвием. В конце каждой дороги мы останавливались: в Кабеллу, в Жюмане, в Тревиньоне, в Керсидане и наконец на пляже Рагнеса. Всякий раз приходилось давать задний ход: дороги вдоль побережья тогда еще не было, только тупики – подобие нашей жизни в тот вечер. Мы по-прежнему ничего не говорили друг другу: так трудно было нарушить молчание, переполнявшее наши сердца. Гавейн только обнимал меня одной рукой за плечи и прижимал к себе; я чувствовала, как он дрожит; иногда его висок касался моей щеки.
В Рагнесе был отлив. Песчаная коса, соединяющая берег с островом, выступала из воды, поблескивая в лунном свете. Слева, с восточной стороны, там, где она защищала бухту от ветра, едва можно было различить, где кончается песок и начинается море: ни морщинки не было на водной глади. С запада серебристый покров, чуть смятый легким ветерком, трепетал и искрился по краю. Все здесь было до того чистым, до того похожим на нас, что мы вышли из машины, чтобы хоть немного пройтись по этой тихой воде.