Эллита вытянулась на постели, но не так, как прежде, когда, играя, она защищалась от моих приставаний, а с серьезным видом, и движение ее говорило о нежном согласии. Тогда я оторвался от нее и в течение минуты смотрел, изучая ее лицо с закрытыми теперь глазами, ее тело, дар, открывшийся мне, словно бездна. Лиф платья, который округлости грудей с момента, как Эллита легла, не заполняли целиком, сделался похожим на распустившийся от жара цветок, юбка приняла форму мягкого, рыхлого венчика, готового улететь от малейшего дуновения ветерка. Все изысканно-белое платье Эллиты казалось забытым на ее теле. Тонкая хлопчатобумажная ткань напоминала полупрозрачную бумагу, вроде папиросной, вставляемой обычно в альбомы с акварелями или для защиты иллюстраций в книгах по искусству, и казалась положенной на это тело не столько затем, чтобы прикрыть наготу, сколько затем, чтобы сообщить о ней, придать туманную миловидность пастели образу, который мне предстояло обнажить так же легко, как переворачивают страницу альбома.
Глаза Эллиты по-прежнему оставались закрытыми: она ушла куда-то внутрь себя. И там ждала меня. Мне показалось, что она едва заметно приподнялась, когда я, поначалу нерешительно, стал расстегивать корсаж. Она соглашалась, чтобы я ее раздел, она помогала мне.
Я припоминаю, что потом в платье были облечены только сдвинутые вместе щиколотки Эллиты, а сочившиеся в комнату сумерки освещали все ее тело ореолом полнолуния, и над этим священным даром царила тишина. Но может, мне только кажется, что я вспоминаю это. Может, и сейчас все это – лишь мои грезы. Тень в конце концов завладела всей комнатой, но последний луч солнца, уловленный стеклянной кормушкой в клетке ткачиков, недолго поколебался на животе Эллиты и зажег золотые нити в том месте, которого только что посмели коснуться мои губы. Но может быть, и это тоже мне приснилось: разве когда-либо Эллита являлась мне иначе, чем вот так – в нимбе из золота и света, словно ангел?
Шофер ждал меня на таможне. Это был новый шофер, совершенно не похожий на того, прежнего. Однако он подошел ко мне без колебаний, как будто был со мной знаком, и занялся двумя моими чемоданами. На нем были темные очки, хотя уже близилась полночь. Возможно, он думал таким образом скрыть страшный рубец, пересекавший его худое лицо от левой брови до подбородка. Или неприятные ощущения доставлял ему свет, как можно было предположить, глядя на его белые, как у альбиноса, очень короткие, подстриженные ежиком волосы.
Я прошел за ним к выходу из аэровокзала. Потом наблюдал за ним на эскалаторе. Он стоял тремя ступеньками ниже меня. Руки у него были заняты моими чемоданами. Собственно, я видел только его черный костюм и фуражку, которые, казалось, висели на нем, как на вешалке, – настолько прямо и неподвижно он держался. Однако мой взгляд лишь скользнул по карикатурным чертам персонажа с его шрамом, темными очками и этой чисто прусской чопорностью: сны, чтобы там ни говорили, – это своего рода наивный театр, где исполнители слишком походят на те роли, которые мы навязываем им в той или иной истории, отчего предстают в виде аллегорий или чересчур буквальных воплощений наших идей.
Длинный черный автомобиль старой модели, напоминающий похоронный, ждал нас перед большой стеклянной дверью. В тот момент, когда шофер закрывал за мной дверцу, мне показалось, что я узнаю салон лимузина, который, когда-то возил меня по совсем иным дорогам.
Мы ехали вдоль моря, по бескрайнему белому песчаному пляжу, который образовывал почти правильный полукруг. Не видно было ни деревень, ни каких-либо признаков жилья. За полчаса мы не встретили ни одной машины. Ночь была теплой и ясной, и мы катились, словно по лунному серпу. Я отметил про себя, что мы движемся в абсолютной тишине. Должно быть, и эта ночь вокруг меня, и этот пляж, и мой длительный перелет из Европы в Южную Америку были всего лишь плодом моей фантазии, историей, которую я рассказывал сам себе: путешествия, совершаемые во сне, связывают один мираж с другим.
Мы покинули берег. Пейзаж стал не таким пустынным. Дорога теперь шла прямо, через огромную апельсиновую плантацию. Наконец она уперлась в высокие ворота из кованого железа, и мы остановились. Тяжелые створки раздвинулись, машина проехала по абсолютно прямой пальмовой аллее и замерла у лестницы, ведущей на виллу.
Если снаружи этот дом выглядел довольно строгим – высокие стены охряного цвета с пробитыми в них узкими окнами, защищенными решетками или оконными крестовинами, то внутренний дворик, куда меня привели, выглядел как сад, в котором смешивались опьяняющие ароматы и яркие краски местных деревьев, и это великолепие кружило мне голову. В центре дворика отмерял время своим ровным ночным журчанием фонтан, и ветерок изредка едва заметно нарушал напряженную пульсацию его струй. В большой вольере, наполовину скрытой альковом из листьев и цветов, ссорились, издавая резкие крики, несколько больших амазонских попугаев.
Недалеко от фонтана стоял накрытый для ужина стол. Барон Линк уже приступил к трапезе.
Прежде всего спросил меня о тете. Я сообщил, что она умерла несколько лет назад.
– У нее было слабое здоровье, – заметил он и сделал неопределенный жест рукой, как бы желая сказать, что смерть тех, кого мы любим, к несчастью, вписана в порядок вещей. Мне показалось, что он чересчур быстро принял как свершившийся факт кончину тети Ирэн. Он говорил о ней совершенно спокойно, хотя ему самому, скорее всего, уже перевалило за сотню; правда, было такое ощущение, что за истекшие со времени нашей последней встречи тридцать лет он не постарел: кажется, он не удивлялся чужой смерти, вероятно, полагая, что его самого такие вещи никак не касаются, поскольку являются уделом лишь заурядных людей.
Он был в смокинге. Как я уже говорил, это был единственный из моих знакомых, кто переодевался к ужину. Он всегда находил способ выглядеть иначе, чем остальные, дабы подчеркнуть расстояние, отделяющее его от них, и оградить свою жизнь от вторжения в нее посторонних. Должно быть, и старости он тоже заказал приходить, сочтя ее слишком тривиальной. На его лице, хотя и тронутом морщинами, не было заметно ни той дряблости кожи, ни тех коричневых пятен, что появляются у очень старых людей: барон Линк, можно сказать, остался таким, каким я его запомнил, то есть навсегда семидесятилетним. Ведь каждый человек пребывает в нашей памяти достигшим своего оптимального возраста, даже если мы встречались с ним в разные моменты его жизни, поскольку этот возраст, вероятно, выражает внутреннюю сущность человека, собирает каким-то образом воедино все мгновения его существования, подобно тому, как художник пытается запечатлеть в портрете совокупность черт позирующего.