Мы испытываем ужас, если кто-то замечает каплю, висящую на кончике нашего носа, метафорическую или реальную, и потому склонны подозрительно коситься на тех, у кого есть привычка чересчур внимательно разглядывать окружающих.
Но, как бы мы не опасались дневников, эта тревога лишь удерживает нас от еще большей паники. Что, если суждения, скрытые в дневнике, однажды выплеснутся за пределы его страниц? Неужели, пока мы мило беседуем со своими любезными соседями и коллегами, они судят о нас гораздо строже, чем мы можем себе представить? Эта мысль непременно посещает каждого, кто верит, что другие люди похожи на него самого, и в то же время она способна довести нас до безумия.
— Дерек, я позвонил в Бретертон, коробки прибудут во вторник.
— Отлично, Малькольм. Я только что получил информацию из Йорка. На следующей неделе они отправляют две тысячи.
— Это больше, чем они говорили.
— Да нет, две тысячи — стандартная партия.
— Ну, хорошо. Ты дашь знать Дженни до крайнего срока?
— Конечно.
Просто кусочек разговора о работе, который я подслушал в офисе. Мой коллега Малькольм стоял у копировальной машины, согнув хребет под тяжестью многочисленных слоев жира; необъятные щеки приглушали звуки его слов, а изо рта пахло, как из туалета, в котором сто лет не проветривали. Рядом стоял Дерек — с тонюсенькими ручками, устрашающим носом, огромными скрипучими туфлями и редкими волосенками, которые он с маниакальным упорством зачесывал назад. Еще два персонажа человеческой комедии, чьи странности, разумеется, не подлежали обсуждению. Должно быть, они оба чувствовали, что в их внешности есть что-то клоунское, но мысль о том, что об этом может заговорить кто-то другой, показалась бы им неожиданной и даже оскорбительной.
Мы можем общаться без чувства неловкости, только если предполагаем, что собеседник не ищет в наших словах скрытого подтекста, а воспринимает их за чистую монету. Не удивительно, что мы так возмущаемся, услышав, как кто-то говорит о нас пренебрежительно; нас оскорбляет не столько неодобрение (да, мы лысые, вспыльчивые, слишком напористые, слишком застенчивые, слишком богатые, слишком бедные…), сколько мысль о том, что, пока мы наивно разглагольствовали о служебных делах, собеседник приглядывался к нашим недостаткам, чтобы позднее посудачить о них с коллегами.
Наверное, именно поэтому от слова "психология" по коже начинают бегать мурашки: ведь сладкоголосый психолог, который стоит позади вас в очереди за ромовым пуншем, возможно, нисколько не интересуется вашим рассказом об изоляции подвала, а вместо этого просвечивает вашу психику невидимыми рентгеновскими лучами (делая вид, что поправляет галстук-бабочку).
Однако, если взглянуть трезво, психология — всего лишь название для бесчисленных несовместимых теорий о том, как функционирует мозг человека. Мы все становимся психологами, когда интерпретируем поведение других и пытаемся найти объяснение чужим причудам.
У Изабель был приятель по имени Джереми, который, оставив адвокатскую практику и семью, уехал в деревню в Йоркшир, где нашел работу пекаря. Когда о нем заходила речь среди общих знакомых, у каждого была наготове собственная версия. По мнению одних, он боялся близости с женой, с точки зрения других, его преследовал страх неудачи (хотя некоторые, напротив, говорили о страхе успеха). Третьи думали, что во всем виноват эдипов комплекс, Изабель подозревала скрытую гомосексуальность, а Сара — маниакально-депрессивный психоз.
Любая попытка анализа полна психологических клише; их используют, не заботясь о клинической точности или риске оклеветать человека. Существует немало теорий, согласно которым добродушие тесно связано с тучностью, воспитание без отца — с честолюбием, интеллект — с несчастьем, а нервозность — с раковыми опухолями.
Тем не менее, все убеждены, что поступкам Джереми существует исчерпывающее объяснение, пусть даже Изабель и ее друзья не в силах его найти. Развитие современной психологии установило иерархию в той сфере, где прежде мог высказаться каждый, и провело границу между специальными знаниями о мыслительных процессах и светской болтовней.
Это разграничение породило трудности, которые отчасти отразились и на биографиях. Предположим, некий биограф пытается понять жизнь своего героя, руководствуясь вышедшей из моды интуицией, в то время как нам известно, что на другом конце города стоит здание, где работают специалисты, обладающие куда более мощными инструментами познания. Разве мы не усомнимся в том, что этот человек способен написать полную и точную биографию Александра Великого или Данте Алигьери? Разве биографии не должны идти в ногу с достижениями науки, если они хотят быть лабораториями, в которых исследуется сложность человеческой природы?
Но эту проблему еще усугубляет фундаментальное откровение психологии: как бы плохо мы ни понимали своих друзей и коллег, самих себя мы знаем еще хуже. Наши воспоминания о детстве отрывочны и служат только одной цели: защитить нас от малоприятных открытий. Мы помним желтый диван в гостиной, но не можем вспомнить пару, которая занималась на нем любовью. Соперничество в семье мучает нас во сне, но наутро этот сон испаряется из нашей памяти, так что мы не можем назвать причину своей тревоги. Незнакомцы для самих себя, мы — ненадежные автобиографы, а уж перед своими биографами ставим и вовсе непосильную задачу. Им предлагается на выбор: или верить тому, что утверждают их герои (возможно, становясь жертвой их фантазий), или сомневаться и толковать факты самостоятельно (рискуя добавить собственные фантазии к уже достаточно замутненной картине).
— Этой ночью я видела очень странный сон, — сказала Изабель однажды утром.
— Какой? — спросил я, помешивая сахар в кофе и надеясь, что ответ будет коротким или речь пойдет обо мне (поскольку мне льстила мысль о том, чтобы сыграть главную роль в чьем-то сне).
— Ты правда хочешь знать?
— Ну конечно.
— Ладно, слушай. Я очутилась в лесу с парнем из школы, которого не видела десять лет; его звали Адам Фонтана. Отец тоже там был и сказал, что они с Адамом лучшие друзья, и с этой минуты он становится членом нашей семьи. Потом мы оказались в надувной лодке — вернее, в корабле на воздушной подушке, с виду похожем на сосиску. Наш корабль, подгоняемый мощным пропеллером, плыл над Ла-Маншем, а мы лежали, стараясь не скатиться с палубы, потому что вода кишела акулами. Я вцепилась в прорезиненную ткань обеими руками, понимая, что от этого зависит моя жизнь, а вот Адам вдруг начал играть на скрипке и его не сдувало. Наконец, мы прибыли на какой-то остров, где встретили Тима Дженкинса, моего босса (ему этот остров и принадлежал), а еще там была угольная шахта, в которой работали сотни туземцев. Все готовились хоронить рабочего, который объелся манго, и Тим сказал, что это доказывает, как по-доброму он относится к людям. Ты меня слушаешь?