Нина узнала ее. Вспомнила Костины рассказы. Это была известная в прошлом актриса, постригшаяся в монашенки.
Теперь она смотрела на Нину чуть нахмурясь. Нина поняла: женщина боится ахов-охов, бесцеремонных расспросов, которыми, видимо, докучали ей и здесь, под этими сводами.
— Две по пять, — сказала Нина торопливо, положив деньги перед женщиной в платке. — Спасибо, — и взяла протянутые свечи.
— Спасибо вам, — откликнулась женщина негромко, с почти неуловимой интонацией признательного тепла.
Первую свечу Нина зажгла у иконы Николая Угодника. В память об отце. В память о Николае Шереметеве, давшем ей жизнь, и имя, и фамилию, которую она никогда ни на какую другую не променяет. Никогда.
Она медленно двинулась вдоль стен, вдоль темных икон, держа в руках вторую свечу.
Она искала икону Казанской Божьей матери, нашла ее, зажгла свечу, постояла молча.
Нина не знала ни одной молитвы. Она просто стояла, глядела на икону, всматривалась в огромные, бездонной глубины, страдальческие и кроткие глаза Богоматери, потом поклонилась ей, не крестясь, и вышла из церкви.
На секунду ослепнув от яркого дневного света, от снежной белизны, еще не придя в себя после только что пережитого потрясения, Нина пошла не к воротам, а в противоположную сторону. Она обошла церковь, пересекла церковный двор и увидела женщину в черном платке, ту самую актрису, постригшуюся в монашенки.
Женщина стояла спиной к Нине, привалившись плечом к стене какой-то хозяйственной пристройки; заслышав шаги, вздрогнула, оглянулась испуганно и торопливо затушила сигарету.
— Вы что, — спросила она Нину, — заблудились?
— Немножко. — Нина подошла ближе.
— Вот, курю, — сказала женщина, помолчав. — Ничего с собой не могу поделать. Знаю — грех, терплю, мучаюсь… Потом — снова… Хватит, сегодня брошу. Надо сказать себе «нет» — и все.
— Это очень не просто бывает… — Нина взглянула женщине прямо в глаза. — Сказать себе «нет».
— Ой ли? — усмехнулась женщина. — Нам-то, русским бабам? Да мы всю жизнь себе только это и говорим: «Нет, ты не должна, нет, ты не имеешь права! Нет, нет, нет…» Что, не так разве?
— Так, — откликнулась Нина почти беззвучно. — Именно так…
— Всю жизнь — на запретах… На самозапретах… Перед всеми виноваты, всем должны. Только нам никто ничего не должен. Ой, ладно, что-то я раскисла совсем… — Женщина опять усмехнулась. — Хватит. Не будем унывать. Такое хорошее утро. Снег… Как вас зовут?
— Нина.
— Не будем унывать, Нина. — И женщина улыбнулась ей одними глазами. — Уныние — самый страшный грех, так в Евангелии сказано. Живите радостно. По возможности. Живите счастливо, и да хранит вас Господь.
— Нина! — Жора стоял в дверях посудомоечной. — Иди, Нина.
Она молча сняла фартук. Она не спрашивала, куда идти и зачем. Спросила только:
— А посуда?
— За все заплачено. — Жора принял фартук из ее рук и помог снять перчатки. С некоторых пор Жора стал относиться к ней едва ли не с почтением. Уважительно. Не позволял себе былого грубоватого панибратства. — За все заплачено, Ниночка. За такие «бабки» я ее сам помою. Языком вылижу!
Гардеробщица подала Нине пальто, глядя на нее потрясенно.
— Вы чего, Лен Петровна? — удивилась Нина, торопливо застегиваясь. — Чего так смотрите?
— Ты в окошко посмотри! — Гардеробщица кивнула в сторону окна.
Нина в окно смотреть не стала. Она толкнула входную дверь и вышла из ресторана…
На улице, у самого входа в ресторан, стояла карета.
Настоящая карета. И кучер настоящий, в армячке, подбитом заячьим мехом, и лошади — гнедые, гладкобокие, темногривые…
Нина растерянно огляделась. Кино, что ли, снимают? Здесь как-то снимали кино неподалеку, правда, про киллеров, с перевернутыми машинами и грудой «понарошечных» трупов. Целую ночь снимали, Нина с товарками бегала смотреть…
— Садись, — велел Нине кучер.
— Это вы мне? — Она недоуменно взглянула на него.
— Тебе, — кивнул кучер. — Вам, то есть.
Господи, как она сразу не догадалась, это же все Дима придумал!
Нина стояла не двигаясь и улыбалась. Жаль, Димы здесь не было, Дима был бы доволен произведенным эффектом.
Кучер кряхтя спрыгнул с козел и открыл позолоченную дверцу.
— Мне туда? — спросила Нина чуть слышно.
— Садись, садись. Поехали, времени — в обрез.
Нина села на диванчик, обитый малиновым бархатом. Стены кареты тоже были затянуты бархатом, все порядком повытерто, обивка сиденья лопнула по шву… За окном мелькали ночные московские переулки, лошадки поцокивали копытами…
Нина закрыла глаза. Приступ легкой тошноты подступил к горлу — и отступил. Отпустил. Укачивает. Она откинулась на спинку диванчика. Потерлась щекой о бархат — мягко… Запах пыли, нафталина и духов. Где он ее достал, эту карету? Впрочем, он может добыть что угодно и где угодно.
Пахнет духами. Слабый, но стойкий запах хороших французских духов. Ну да, какая-нибудь артистка надушенная сидела тут, поигрывая веером. Или лорнеткой… Может быть, даже та, которая стоит теперь за свечным ящиком в Костиной церкви. Та, которая сказала ей сегодня утром: «Живите радостно. По возможности. Живите счастливо».
Легко сказать! Я хочу жить счастливо. Я знаю, что для этого нужно. Быть с Димой. Любить его. Стать его женой. Но быть с ним — значит оставить тех, кто нуждается во мне. Оставить Костю. А он без меня пропадет. Не выживет. Я знаю…
— Приехали! — крикнул кучер.
Дверца кареты открылась. Кучер и какой-то человек в роскошной ливрее стояли у подножек. Нина оперлась о их ладони и спустилась вниз, на заснеженную землю.
За узорчатой чугунной оградой стоял ее особняк. Родовое гнездо. Дом Шереметевых. Во всех его окнах горел свет, слышно было, как невидимый оркестрик наигрывает мазурку.
Нина вошла в вестибюль. Дородный дворецкий в ливрее, расшитой галунами, басил, прохаживаясь возле будки вахтера:
— Бакенбарды настоящие, а чего ж их сбривать? Я с такими бакенбардами нарасхват! Вот немцы снимали о Екатерине, так я…
Нина шла мимо стайки статисток, охорашивающихся возле огромного, знакомого Нине зеркала, — декольтированные бальные платья, напудренные парички… Хохоча, толкая друг друга голыми локотками, статистки доставали из круглой коробки мушки и наклеивали их себе на щеки.
Нина поднималась по лестнице, а мужики в спецовках тащили наверх корзины с цветами, тяжелые, громоздкие канделябры, свернутые в рулоны ковровые дорожки…
Она заглянула в огромный, ярко освещенный зал заседаний — тут шли основные приготовления. Спешно выносились столы и стулья, расстилались дорожки…