— Это ваши дочери. А это внук. — Раньше фотографии помогали Энни-Бритве связать воедино разрозненные воспоминания, и эта маленькая победа всегда радовала ее. Однако на этот раз все было по-другому; она посмотрела на фотографии растерянно, потом на ее лице отразилось смятение. Элен уже хотела убрать их и достать скромные подарки, которые мы приготовили для старухи, — кружевной носовой платок, кремы с перечной мятой, крошечную бутылочку бренди. Но тут глаза Энни засияли совсем как прежде, словно в нежилой комнате включили электрическую лампочку.
— Вот он, — сказала она, тыча в мою карточку тонким скрюченным пальцем.
— Ваш внук, — подсказала Элен, и Энни-Бритва вспыхнула.
— Дуреха! Думаешь, я это не знаю?
— А его отца вы помните? — спросила Элен, пользуясь моментом прояснения сознания. В глазах старухи блеснул гнев.
— Кто говорил о его отце? Я ничего не говорила, правда? — И старуха обиженно захныкала: — А ты кто такая, девчонка? Зачем суешь нос не в свое дело?..
Элен продолжала ждать моего ответа.
— Ты вспомнила про Энни? Ради Бога, она же в маразме… — пробормотал я.
— Но у нее бывают просветления.
— Да. Во всяком случае, ей хватило ума обругать тебя за любопытство. Я так и не понял, чего ты добивалась. Тебе же нет до моего отца никакого дела. Так же, как мне самому. О, я мог бы выяснить это раньше, если бы меня не пичкали той правдоподобной сказкой. Но уже не хочу. Только не говори, что тебя волнует истина сама по себе. Кому ты хочешь сделать больно? Мне или моей матери?
— Ты неправ. Я бы никогда не стала причинять боль Мейзи. И тебе тоже. Сам понимаешь, речь не об этом. Но я не знаю, как объяснить тебе… — Элен побледнела еще сильнее; казалось, цвет глаз передался ее коже. Она невнятно пробормотала: — Я не могу вынести, что ты лжешь самому себе. Все мы иногда грешим этим, но ты делаешь это постоянно: лжешь обо мне, о твоей бедной матери… Ты лжешь себе даже о Тиме, и это ужаснее всего.
Элен больше не напоминала крестьянскую девушку из Суффолка. Она казалась растерянной, сбитой с толку и беззащитной.
Я обнял ее, и она простонала, уткнувшись мне в плечо:
— Генри говорит, что если Тим умер, то это не начало трагедии, а ее конец. Что именно так мы должны к этому относиться. Наверно, он прав. О, я знаю, что он прав, но не могу, не могу этого вынести! То есть, сама бы я это вынесла. Я не могу вынести мысли о его мучениях…
За этим она и пришла. Чтобы поделиться. Для храбрости прошлась по магазинам и пришла поговорить со мной. А я грубо отказал ей.
Я держал ее в объятиях, качал и бормотал:
— Тихо, тихо, любимая. Бедная моя девочка… — А сам думал: проклятый Генри, зачем ему это понадобилось? Почему именно сейчас, когда я отчаянно тороплюсь закончить работу?.. Это было ужасно. Я не мог думать ни о чем, кроме моего сына и его матери. Но еще ужаснее — во всяком случае, мне так казалось — было то, что одновременно я реагировал на знакомое нежное тепло бывшей жены, плакавшей и прижимавшейся ко мне. Я прикидывал, где можно было бы это сделать, отвергал хлипкий верстак, пол, на котором валялись бритвы, и думал о дорогом новом пальто. Впрочем, времени все равно не было. Я осторожно пошевелил рукой, обнимавшей Элен, поднял запястье и посмотрел на часы. Илайна должна была вернуться минут через десять-пятнадцать, а вместе с ней, возможно, и Клио; кажется, Джордж говорил, что хочет попросить ее помочь Илайне сделать уборку в магазине. Может быть, он собирался сделать это сегодня? О Господи, почему я не слушал его?
Я ослабил объятия и слегка отодвинулся, чувствуя, что наступила эрекция. Элен сделала шаг назад — то ли все поняв, то ли неправильно расценив это еле заметное движение как очередной отказ. А потом с судорожным вздохом сказала:
— Ох, дружочек, какими мы были глупыми, правда? — Она грустно улыбнулась сквозь слезы и взяла протянутый мной не слишком свежий платок. Вытерла нос и скорчила гримасу: — Тьфу! Пахнет скипидаром. Как обычно, да? — И добавила с нетвердой улыбкой, в которой уже ощущалось озорство: — Этот запах всегда возбуждал меня. Какая жалость, что я не отменила заодно и дневной прием, правда?
Я никогда не пойму Элен. Может быть, мы для этого слишком близки. А может быть, вообще никто не в состоянии понять другого человека. Думаю, всем известно, что человеческое сознание полно сомнений, противоречивых стремлений, иррациональной (или болезненно физической) тоски, но все еще продолжаю считать, что другие люди существуют в упорядоченном мире, точно знают, что говорят, и хотят от вас именно того, о чем просят. Нужно жить, работать, думать о других людях, платить по счетам. Времени слишком мало. Так было и будет всегда.
В тот день я сказал Элен:
— Ты уверена, что с тобой все в порядке? — Как я и ожидал (что в данном контексте означает «надеялся»), она бодро кивнула, отдала мне смятый платок, открыла сумочку, вынула помаду и начала неторопливо красить губы.
Не могу сказать, что она думала и чувствовала, уходя. Лично я испытывал облегчение от того, что она исчезла до появления Клио, но эта постыдная мыслишка, к которой примешивались стыд и чувство вины, не шла ни в какое сравнение с ошеломляющим открытием, которое внезапно вспыхнуло у меня в мозгу. До сих пор я говорил себе, что увидел в девушке, собиравшей урожай, отражение Элен, в то время как на самом деле все было наоборот! О да, между ними было сходство, даже некоторое родство. Но на самом деле я просто привык воспринимать Элен как личность решительную и независимую, за которую можно не волноваться, потому что она в состоянии позаботиться о себе сама.
Возможно, Элен и была такой. Возможно, остается и сейчас. Но я имею в виду другое. Все художники работают избирательно: они берут у друзей и знакомых то, что требуется им в данный момент, и отбрасывают то, что им не нужно. В этом и заключается понятие интерпретации, будь то картина, стихотворение, роман. Но меня внезапно опечалило, что я воспользовался этим странным, интуитивным методом, чтобы дискредитировать Элен, принизить, развенчать ее. (Даже мой вовсе не дружеский шарж на ее родителей, несмотря на верность деталей, оказался упрощенным, потому что я стремился бросить тень на Элен. Разве по этой карикатуре можно догадаться, что ее отец был знатоком гобеленов? Или что ее мать, заболев болезнью Ходжкина, встретила смерть с потрясающим мужеством и редким достоинством?)
Думаю, в тот момент меня больше всего огорчила ограниченность искусства. Проблеск того, проблеск сего, зайчик, отброшенный голубой водой из-под сдвинувшейся с места льдины… Истина, просочившаяся сквозь трещины. И, конечно, мой собственный провал. Оказывается, я не выношу боли тех, кого люблю. Взять хоть портрет Тима, который я написал, чтобы подарить матери на день рождения. Он неплохо передает сходство, но технически несовершенен. Моя мать любит этот портрет. Или говорит, что любит. Однако в нем нет жизни. В Тиме был свет, шедший от его боли. И хотя я видел этот свет, но не мог вынести боли, чтобы передать его.