Анна-Мария опять начала рваться — и откуда только силы взялись, — пытаясь медленно продвинуться вперед, туда, где не переставая звонил телефон, но тошнота и головокружение вынудили ее прекратить попытки.
…Она взяла трубку домофона. Голос был ей не знаком и принадлежал иностранцу, напоминая голос того чеха, Петера Малера. Однажды она уже сделала ошибку, не узнав его по голосу, и Мадам, которая вовсе не была рада визиту, сделала ей выговор за дурные манеры. Она хотела знать наверняка, что не совершает подобной ошибки, а голоса действительно были слегка похожи. Ох, прости Господи, она была уверена, что это так, но когда на экране телевизора никто не показался, она вышла из кухни в переднюю, чтобы еще раз удостовериться, посмотрев в дверной глазок. По-прежнему никого. Почему она не заподозрила неладное… почему?
Вместо этого, как доверчивый ребенок, поспешила вернуться на кухню, к мальчику из «отдела информации». Она сдавленно простонала сквозь кляп, вновь переживая ужасный миг. Не юноша ждал ее за дверью, а двое мужчин, оба в черном с головы до ног — черные маски, черные костюмы, черные ботинки, черные пистолеты. Она с криком выбежала в вестибюль, порываясь к центральной сигнализации, но один из них схватил ее за юбку, пригвоздив к месту, тогда как другой нагло прошел прямо к щитку сигнализации, хитро спрятанному на лестничной клетке, и, вскрыв панель с таким видом, будто имел на это полное право, отключил систему, установка которой обошлась в тысячи долларов. И снова у нее перехватило дыхание, когда она осознала, что бандит хорошо знал, где он находится!
Они втащили ее вверх по лестнице, приставив к виску пистолет, причем одной рукой в черной перчатке ей зажали рот, а другой выкручивали за спиной руки. Наверх, прямо к закрытой двери Мадам. Они не ожидали, что там кто-то будет.
— Мать твою! Она еще там, — выругался один из них, когда стал слышен внятный, размеренный голос Мадам, записанный на магнитную пленку.
«В 1968 году я помогла Наташе бежать. Мы не виделись более двадцати лет… это было моей самой большой ошибкой…» Потом, как бы накладываясь на запись, послышался естественный голос Мадам, нерешительный, встревоженный:
— Анна-Мария? Что это? Анна-Мария, это ты?
Горничная была не в состоянии ответить: черная перчатка душила ее. Один из бандитов толкнул дверь и обнаружил, что она заперта.
— Открой дверь, или мы убьем твою сучку.
Негодяй не кричал, но угроза прозвучала оглушительно, оглушительно. Она никогда не забудет этот голос, никогда, никогда.
Корчась от боли, Анна-Мария дернула головой туда и сюда, и случилось чудо — повязка соскользнула с глаз. Она находилась в прихожей перед спальней Мадам, наполовину в дверном проеме, касаясь головой упора двери, старинного, в форме кошки. Вместе со зрением вернулась решительность. Она подалась вперед, зацепившись кляпом за стальную кошачью лапу, и дернула голову назад, сильно поцарапавшись, но и надорвав тряпку. Снова и снова она вытягивалась, иногда цепляясь кляпом, иногда попадая мимо когтей, раня щеку и подбородок. Кровь струилась по лицу, но она двигалась как заведенная, призвав на помощь всю стойкость человека, выросшего в Пиренеях, до тех пор, пока мало-помалу кляп не ослаб и с последним рывком ее рот не освободился.
— …Это правда, Анна-Мария? Ты в опасности? — Голос Мадам был так спокоен.
И она громко зарыдала, хотя к ее затылку все еще был приставлен пистолет, а второй бандит выстрелил, сделав дыру в картине, которая ей всегда очень нравилась. Моне из ее обожаемой Франции — висевший на лестничной площадке второго этажа.
— Чем скорее мы сделаем то, зачем пришли, тем скорее исчезнем. — В голосе сквозила угроза.
На мгновение воцарилась тишина. Должно быть, Мадам попыталась включить сигнализацию, связанную прямо с полицейским участком на Семидесятой улице, а затем поняла, что система не работает. Мадам открыла дверь, ее прекрасные темные волосы были распущены по плечам, и Анна-Мария попыталась вырваться и броситься к Мадам, простирая руки. Это было последнее, что она помнила. Один из негодяев, наверное, ударил ее так, что она потеряла сознание.
Анна-Мария тихо лежала, стараясь сдержать слезы, собираясь с остатками сил, чтобы заставить себя проползти дальше по полу. Телефон перестал надрываться, тогда как она с неимоверными усилиями, оттолкнувшись ногами от стены, продвинулась в спальню.
Она закричала. Столы были опрокинуты, ящики опустошены, стулья и лампы разломаны и разбиты, повсюду валялись осколки стекла и китайского фарфора, дверца сейфа, спрятанного за небольшим полотном Пикассо, открыта настежь. Но не разор и хаос потрясли ее — нет, не потому она закричала. Кровь пропитала свежее белье на постели, где лежала Луиза Тауэрс; самая преуспевающая женщина Америки, лежала неподвижно и безмолвно.
Она еще продолжала кричать, когда пятнадцать минут спустя приехала с полицией Марлен Тауэрс.
— Слишком поздно… слишком поздно! — рыдала она. — Мадам убили… эта ее чешская сестра, Наташа. Мадам сама так сказала… только послушайте записи… Чехи, ох, эти чехи все-таки убили Мадам.
Людмила сидела на нем верхом и из окна мансарды хорошо видела статую атланта, державшего на плечах вселенную, вздымавшуюся у ворот дворца Врта, где находилась резиденция дипломатической миссии Соединенных Штатов в Праге.
— Смотри на меня, смотри на меня, дорогая, любимая… — В его стонах слышалась мольба, но его руки, дергавшие ее за груди, словно за поводья, были требовательны, как и неистовые толчки тела, принуждая двигаться на нем быстрее и быстрее. Она рассказывала ему, что так однажды, очень давно, она скакала на пони в Чешском раю[4].
Ее брачная ночь. Накануне мать с присущей ей стыдливостью пыталась предупредить ее, что, возможно, эта ночь не доставит ей удовольствия. Людмила не стала слушать, поскольку никогда не прислушивалась к словам матери, которая, конечно, бросилась бы исповедоваться в грехах дочери, будто в своих собственных, если бы узнала, что дочь один раз — нет, дважды — испытала фантастическое сексуальное наслаждение, когда пальцы Милоша ласкали ее.
— О, Милош, нет, нет, нет! — закричала Людмила, чувствуя, что ее тело словно разрывается на части изнутри.
Он не подумал остановиться. Этот человек не имел ничего общего с тем Милошем, который всегда баловал ее, повинуясь малейшему капризу. Он нисколько не напоминал того терпеливого мужчину, который униженно умолял, чтобы ему позволили коснуться ее обнаженной груди, бедер, а позже хотел гораздо большего. Он не походил на того человека, постоянно твердившего, что, несмотря на все страдания, которые она ему причиняет, он уважает ее решимость сохранить девственность до тех пор, пока не станет его женой. Им было ясно, что они смогут пожениться лишь тогда, когда она станет совершеннолетней, в двадцать один год. Она не спешила, во всяком случае пока не осознала, что Милош может дать ей шанс бежать, приблизиться к мечте, лежавшей далеко-далеко отсюда.