Демократические корни
— Хетти, — говорю я, — какая тебе разница, что я думаю по поводу твоего возвращения на работу? Все равно ты поступишь так, как тебе заблагорассудится. Бывало ли иначе?
— Нет, нет, бабаня, мне очень важно, чтобы ты согласилась, — говорит Хетти.
Ей это и в самом деле важно, я знаю. Я таю, но ведь я столько раз просила ее не называть меня бабаней. Больше всего мне по душе “бабуля”, “ба” — еще куда ни шло, “бабаня” вульгарно, а “бабан” и вовсе безобразно, но Хетти всегда поступает как ей заблагорассудится.
После того как родилась Китти, она считает себя вправе задвигать меня все глубже и глубже в прошлое и подчеркивать мою принадлежность к поколению, которое опозорило себя в глазах общества. Она прекрасно звала меня бабулей до встречи с Мартином, а потом вдруг перекрестила в бабаню — надо полагать, из уважения к рабочим корням своего гражданского супруга. В кругах политических журналистов, где вращается Мартин, отец, умерший во время забастовки электриков, — крупный козырь. Сын при желании может выиграть с его помощью немалый капитал. “Бабуля” и даже “бабушка” отдают чем-то буржуазным, а молодые нынче изо всех сил стараются примазаться к рабочему классу.
Впрочем, когда мы в следующий раз увидимся с Хетти, и она поднесет ко мне Китти и скажет: “Улыбнись бабане”, и кроха улыбнется мне своим беззубым ротиком, я тут же растаю от счастья и заулыбаюсь в ответ. Я всей душой люблю свою семью, люблю Хетти, люблю Китти, даже Мартина, хоть он и порядочный зануда, но ведь и Хетти не сказать, чтоб искрилась весельем, особенно после того, как они родили дочку.
Мартин высокий, больше шести футов ростом, крепкого сложения, рыжеватый, лицо худое, но вообще довольно привлекательный мужчина. Женщинам он нравится. Он получил степень бакалавра с отличием по экономике и политологии в Кильском университете и является членом клуба интеллектуалов “Менса”[3]. Уговаривал Хетти тоже вступить в него, но она отказалась: считает, что ставить себя выше других в интеллектуальном плане отвратительно. Возможно, это потому, что когда-то ее мать тоже была членом “Менсы”, она вступила в него в те времена, когда анкету с тестом можно было послать по почте, и многие просили своих друзей ответить на вопросы за тебя. Мартин с пяти лет носит очки. Он слегка сутулится из-за того, что постоянно сидит за компьютером, корпит над сочинением отчетов, статей, каких-то выкладок.
Мать Мартина, Глория, родившая его в сорок три года последним из пятерых своих детей, — такая же ширококостная, чуть не в два раза крупнее Мартинова отца Джека. Тот был субтилен, рыжеват, как Мартин, и с таким же худым лицом. Но Мартин буквально излучает здоровье, а вот отец всегда казался чахлым, сейчас бы его сочли глубоко больным. Сухомятка, вечные картофельные чипсы с жареной рыбой и гороховая каша плюс шестьдесят сигарет в день забили его артерии холестериновыми бляшками и дочерна прокоптили легкие. Удивительно еще, что он протянул так долго. Глория жива, она сейчас в пансионе для престарелых в Тайнсайде. Мартин и Хетти навещают ее два раза в год, но ни их, ни ее эти встречи не радуют. Она находит Хетти слишком вычурной и экстравагантной. Другие дети живут ближе к матери и навещают ее чаще.
Из всех из них только Мартин учился в университете. У остальных тоже была возможность, но они от нее отказались. Чем хуже, тем лучше — такова была их жизненная позиция. Их отец Джек вступил в коммунистическую партию еще в юности, в 1946 году, но в 1968-м, когда Россия вторглась в Венгрию, вышел из нее и стал не слишком радикальным лейбористом, однако продолжал бороться за права рабочего класса. Умер он от инфаркта, стоя в пикете во время забастовки. Как не вовремя, досадовали его друзья, подождал бы, когда полиция начнет их разгонять.
После тридцати волосы у Джека начали редеть, и он быстро облысел. Мартин боится, что и с ним такое может случиться. Когда он утром причесывается перед зеркалом, оставшиеся на расческе волосы приводят его в ужас. Ванная у них крошечная и обычно увешана мокрым, экологически чистым, медленно сохнущим бельем.
Мои собственные притязания на демократичность по нынешним временам небезосновательны. Мой муж Себастьян сидит в тюрьме в Голландии, отбывает трехлетний срок за торговлю наркотиками. Его имя оказывает ему дурную услугу, слишком уж пышное, привлекает внимание. Я предлагала ему переименоваться в Билла или Фрэнка, но люди почему-то дорожат именами, которые им дали родители, как заметила Хетти в разговоре с Мартином по поводу Агнешки. Наверняка я не знаю, но подозреваю, что в очередной обреченной на провал попытке решить наши с ним финансовые проблемы Себастьян задумал обеспечить музыкальный фестиваль в Гластонбери необходимым запасом экстази. Вследствие чего проблемы, естественно, только обострились, однако не все так черно, У меня есть мой новый компьютер, и я могу спокойно писать свой роман. Мне принадлежит вся кровать целиком, а не треть, на которой я ютилась раньше. Я вольна слушать радио сколько душе угодно. Панический страх за Себастьяна — как-то он там, в тюрьме, — немного отступил, я перестала так остро ощущать позор, которым покрыла себя в глазах общества, и могу сказать, что, в сущности, я вполне довольна жизнью. Иными словами, человек ко всему привыкает.
И удивительное дело: как только хозяин дома исчез, вокруг жены, пусть она даже в таком возрасте, как я, начинают толпиться поклонники. Свежеразведенные женщины, соломенные вдовы, жены, у которых муж в тюрьме, для мужчин — что мед для мух, в особенности если это жены близких друзей. Женщина, рядом с которой нет мужчины, притягивает не так сильно. Мужчине непременно хочется отнять то, что принадлежит другому, а если это можно свободно взять, им становится неинтересно. Поэтому одинокие остаются в одиночестве, а пользующиеся успехом продолжают им пользоваться, перескочить из одной категории в другую трудно, но не невозможно. Например, это легко удается настоящим вдовам, если они получили хорошую страховку за мужа, в противном случае их участь незавидна: свежая могилка пугает, а когда на ней возвышается памятник, и вовсе наводит суеверный ужас: похоронила одного мужа, похоронит и другого. То ли дело соломенная вдова, на них большой спрос: кто откажется от приятного любовного приключения, которое легко начнется и легко кончится. Возраст здесь не имеет значения, ведь нынче шестидесятилетний мужчина кажется стариком, а шестидесятилетняя женщина выглядит молодушкой. Поэтому меня окружают поклонники, которые мне ничуть не интересны: вышедший на пенсию преподаватель литературы из Ноттингемского университета, студент-искусствовед, который ошибочно считает, что у меня есть деньги, и “любит зрелых женщин”, и сценарист старой школы с телевидения — тот по большей части сидит без работы и надеется, что знакомство с Сереной ему поможет. Но я, как Пенелопа, держу их всех на расстоянии. У меня нет ни малейшего желания изменять Себастьяну. Я его люблю, люблю старомодной, видящей все недостатки, но преданной и верной любовью моего поколения, которое сначала влюблялось, а потом уже начинало думать. “Люди от времени до времени умирали, и черви их поедали, но случалось все это не от любви”[4], — сказал Шекспир. Что ж, может быть, нынешние молодые женщины и не умирают от любви, но мы в наше время еще как умирали.