Уже стемнело, но жара все не спадала. Эйс заметил машину сразу же, как только сошел с Нориного крыльца, и застыл, гадая, что она делает на подъезде к их дому. Потом он увидел отца, прислонившегося к решетке радиатора. В темноте огонек его сигареты походил на светлячка. Автомобиль был голубой «форд» с белобокими покрышками. Эйс ослабил узел галстука. Часы, подарок Норы, он спрятал в карман, и они вдруг показались ему тяжелыми, точно камень. Эйс зашагал по лужайке, к подошвам его ботинок липли травинки.
— Мать ждет, — сказал Святой, когда Эйс вышел на дорожку, — Она испекла торт.
— Я слышал.
Он подошел к водительской дверце и погладил крыло.
— Четырехступенчатая коробка, рычаг на полу, — заметил Святой между затяжками.
Эйс кивнул и заглянул в открытое окно с водительской стороны.
— Восемь цилиндров. Я его откапиталил.
Рядом с этой машиной Святой казался каким-то маленьким и зажатым, как будто все мышцы под кожей у него были напряжены.
— Бать, — выдавил Эйс.
— Знаю, ты хотел «шеви», но поверь мне, эта прослужит дольше.
Эйсу очень хотелось обнять отца, но вместо этого он встал рядом и тоже прислонился к радиаторной решетке. В доме горел свет, абажуры торшера в гостиной казались тремя идеально круглыми белыми лунами.
— Я всегда думал, что ты будешь работать со мной, я этого хотел, но не вышло, — сказал Святой.
Голос у него был сдавленный.
— Послушай, бать. Я копил на машину. У меня есть деньги.
Святой бросил окурок на землю и растоптал его.
— Это единственное, что я могу тебе дать!
— Ну ладно, — ответил Эйс, замирая от страха.
— Господи! — воскликнул Святой и, обернувшись к сыну, посмотрел на него таким пронзительным взглядом, что Эйс даже отступил на шаг, — Черт возьми, — простонал он, — Ну почему нельзя просто принять эту несчастную машину?
Эйс обнял отца и обнаружил то, что должен был заметить давным-давно, если бы смотрел внимательно: теперь он был выше Святого.
Чуть за полночь Джеймс проснулся. Он открыл глаза, но не издал ни звука. Его любимый плюшевый мишка лежал в кроватке у него под боком, и он погладил медвежью мордочку и стеклянные глаза. За затянутым сеткой окном стрекотали первые цикады, в небе там и сям мерцали звезды. Он закрыл глаза, и звезды исчезли, он снова открыл их, и звезды появились опять, вделанные в темный купол над его домом.
Джеймсу исполнился год и восемь месяцев, и он обожал танцевать. Всякий раз, когда мама ставила пластинку Элвиса, Джеймс принимался хлопать в ладошки и поднимать по очереди то одну ногу, то другую, а осмелев, отрывал от пола обе ноги сразу и подскакивал, как кролик, и мама подхватывала его на руки, целовала в шею и говорила, что он ее чудо. Он любил желе со вкусом лайма, зерновые хлебцы и прятаться за дверьми, особенно когда слышал, что Нора его зовет, и видел сквозь щелку, как она с тревогой озирается по сторонам. В доме у Мэри любимым его занятием было стащить колоду карт и разбросать их по полу, а потом методично собирать одну за другой. Ему нравилось сидеть у Мэри на коленях и слушать, как она поет «Похлопаем в ладошки, похлопаем в ладошки, чтоб папа поскорей пришел домой» своим хрипловатым голосом, который казался ему похожим на дружелюбное лягушачье кваканье. Теперь он понимал все, что ему говорили, даже когда он устраивал у Билли в комнате разгром и тот ругался: «А ну выметайся отсюда, мелочь пузатая!» Он знал, что значит «золотко» и «неси сюда ботиночки». Он умел говорить, но за исключением нескольких слов — «мама», «Мэри», «собачка», «печенька», «нос», «привет», «масло» и «раз-два-три» — все остальные известные ему слова отказывались выговариваться. Каждый раз, когда такое случалось, он принимался топать ногами, а потом заваливался на пол в обнимку с Гугой. После этого ему немедленно становилось лучше.
Он обожал разглядывать свою комнату, особенно сквозь деревянные прутья кроватки. Проснувшись рано утром или посреди ночи, он всегда убеждался, что вокруг ничего не изменилось, лампа по-прежнему стоит на ночном столике, коробка с игрушками — в углу, а красно-белый коврик лежит на полу в центре комнаты. Бахрому от этого коврика он время от времени с удовольствием жевал, когда никто не видел. Сегодня ночью комната была в точности такой же, как и когда он засыпал. Было еще темно, и он знал, что, если подать голос, мама не даст ему бутылочку, потому что он уже большой мальчик, а только подойдет к двери и скажет «Ш-ш-ш!». В качестве эксперимента он решил постучать по прутьям кроватки. Сначала он хлопал по ним ладошкой, потом принялся молотить ногами. Кто-то поднялся, в коридоре послышались шаги, и по цоканью когтей по половицам он понял, что это собака.
Руди остановился за дверью, тяжело дыша, и стал слушать, и Джеймс с удвоенной силой принялся колотить ногами по прутьям кроватки, так что в конце концов Руди просунул в приоткрытую дверь морду. Нос у него был черный и влажный, а шерсть — пшеничная с черными подпалинами. Джеймс уселся в кроватке, прижимая к себе Гугу и скомканное одеяльце, и когда пес подошел поближе, протянул руку через прутья. Руди терпеливо позволил ему потрепать себя, потом просунул нос в кроватку и легонько оттолкнул детскую ладошку. Джеймс ухватил одеяльце и натянул себе на голову.
Пес поднялся на задние лапы, сунул голову за решетку, зубами стянул с Джеймса одеяльце и бросил его на матрас. После этого он уселся рядом и позволил малышу потрогать свой большой черный нос.
— Нос! — сказал Джеймс.
Какое-то время они смотрели друг на друга в темноте. Слабо, почти неразличимо шумело Южное шоссе. Руди подтолкнул малыша мордой, и тот улегся, потянулся за одеяльцем и обнял его, глядя в собачьи глаза. От Джеймса уютно пахло молоком, и пес прямо через решетку облизал ему лицо.
От окна тянуло ночной прохладой, пахло душистой травой. Раньше, когда на месте городка было картофельное поле, в сумерках на грядках появлялись кролики и долго еще копались в рыхлой земле, добывая себе ужин. Теперь о них напоминали лишь игрушечные плюшевые зайцы в детских, хотя Руди, роясь на заднем дворе у Норы, нет-нет да и выкапывал картофелину, проросшую вопреки тому, что над ней был разбит газон.
Руди сидел перед детской кроваткой, пока малыш Джеймс не сунул в рот большой палец и не закрыл глаза. Тогда пес поднялся, перебрался на коврик и долго топтался по нему, выбирая место, потом наконец лег, положив голову на лапы. Глаза у него были открыты, он прислушивался к звуку человеческого дыхания, такому беззащитному, что даже псу впору было разрыдаться. Негромко шелестели крыльями мотыльки, бьющиеся в затянутое сеткой окно, поскрипывали рассохшиеся половицы, где-то в соседней комнате хлопал незакрепленный ставень. Порой, когда в небе стояла полная луна, заливавшая весь мир серебром, или в безлунные ночи, когда он мог прокрасться во мраке и проскользнуть между стоящими машинами так быстро, как было не под силу ни одному человеку, пес ощущал в крови что-то такое, от чего хотелось сорваться с места и бежать. Он мог в мгновение ока схватить кроликов, резвившихся между картофельных грядок, и проглотить их целиком. Он мог обогнать любую машину на Южном шоссе, а если бы кто-нибудь попытался удержать его, с легкостью перекусил ногу глупца пополам, только кости разлетелись бы. При желании он мог бы подпрыгнуть и одним толчком громадной головы высадить сетчатую раму, и никакая изгородь не удержала бы его. Но звук человеческого дыхания заставлял Руди остаться на этом красно-белом лоскутном коврике. И неважно, что он бегал быстрее любого человека или что где-то до сих пор оставались кролики, пугливо прижимавшие уши и дрожавшие в темноте. Даже во сне он готов был отозваться на свист или хлопок ладоней. Он ждал, когда его позовут. В своих снах он почти догонял луну, полную луну, такую белую, что любой человек ослеп бы в считанные секунды. И ждал, когда понадобится тому, кому принадлежит.