Сильвэн одним-единственным взглядом отметил миловидное лицо, загоревшее под последними летними лучами, с точечками светлых веснушек на носу и скулах, густые волосы цвета спелого хлеба, подстриженные как придется, пряди которых она отводила руками, высвобождая лоб; рыже-коричневые глаза беличьего цвета, устремленные на него, удивленные, вопрошающие, и ослепительную улыбку девушки с превосходными зубами. Скука этого дня развеялась перед Явлением. Он был очарован, увидев ее такой свежей, и смеющейся, и ясной. Он был рад, что она в этот день оделась так непохоже на других и что никакая косметика не измазала красивый рот с изящными уголками. Он благословлял ее за то, что она не подвела черным глаза беличьего цвета. Он благодарил ее за то, что она так внезапно расцвела над толпой, растаявшей, растворившейся вокруг нее, побежденной ее светом. Они были одни. И он был горд, что она идет к нему, улыбаясь, не спуская с него глаз, словно ее улыбки и взгляда уже было достаточно, чтобы привязать его к ней. Он был благодарен ей за то, что она была точно такой, какой он пожелал бы, чтобы она была, если бы его попросили описать идеальную девушку, рожденную из волны или летней ночи, — волнующей своим сходством с мальчиком, она стояла против света и казалась сестрой-близнецом принца Эрика из сказки про Русалочку — белокурого, красивого и гордого, восхищавшего Сильвэна в отрочестве. Как и он, она держала высоко поднятым подбородок. И он тоже удерживал ее взглядом, дрожа при мысли о том, что она исчезнет, затаив дыхание, словно самая красивая бабочка в мире случайно села ему на руку.
В его памяти теснились явившиеся издалека слова, которые, как ему казалось, он позабыл, — стихотворение Рильке, заставлявшее его когда-то жалеть о том, что он не знает немецкого: песня о любви и смерти корнета Кристофа де Ланжено. Кавалькада в Венгрии, бивуак в празднично украшенном замке, ночь любви, украденная у войны молодым корнетом, которого убьют на следующий день, и наверняка светловолосой графиней с глазами наверняка беличьего цвета, как у этой, в белой рубашке. И слова, выученные ранее наизусть и, как он думал, забытые, вновь приходили ему на память: «Комната в башне темна. Но они освещают лица друг друга своими улыбками. Они продвигаются ощупью, как слепые, и находят другого, как дверь… Они дадут друг другу сотню новых имен и заберут их друг у друга, нежно, как вынимают сережку»[3].
У этой графини, так долго бывшей для него безликой, теперь появилось лицо — лицо девушки, стойкой к холоду и не опускающей глаз. Сильвэн Шевире как загипнотизированный почувствовал себя подхваченным порывом, неизведанным никогда ранее жаром, выразившимся в трех огненных словах: Я ХОЧУ ЕЕ. Он хотел унести ее тотчас же. Он сделает это, и никто не сможет ему помешать. Даже она — она сможет лишь растаять и подчиниться его властному вожделению. Даже она. И все произошло именно так, как он хотел. Она, правда, не бросилась там ему на шею, среди толпы; она протянула ему не одну, а обе руки, так непосредственно (при этом с ее плеча упала курточка, на что она не обратила внимания), словно знала его уже давно и радостно встречала после долгой, долгой разлуки. И Сильвэн Шевире взял руки девушки в свои, словно они собирались танцевать, слыша голос представлявшего их дяди: «Мой племянник, Сильвэн… месье и мадам Перинья… Каролина…»
Он запомнил только ее имя: Каролина. Плевать ему было на Перинья. Он едва обратил внимание на вульгарную мамашу в норке, кольцах, цепочках, взгромоздившуюся на шпильки, со слишком светлыми волосами для ее возраста и шарфиком от «Гермеса», швами наружу, повязанным на сумочку из крокодила. Он не заметил папашу Перинья, большого, толстого, красного, мордастого, в галифе, сапогах и твидовой куртке с кожаными заплатками на локтях. До этих родителей ему не было никакого дела. Они не имели ничего общего с Каролиной, которую он собирался унести с собой на всю жизнь. Ей было восемнадцать лет, ему — уже двадцать шесть. Она была нечто новое в его жизни: раньше он никогда не спал с девушками. Он спал с несколькими женщинами, обычно гораздо старше его. Только с несколькими. Нехватка времени, денег, учеба и особенно робость делали из него хмурого мальчика, не расположенного волочиться за женщинами. А надо ли за ними волочиться? Сильвэн быстро понял, что юноше приятной наружности и относительно культурному не стоит большого труда их привлечь. В двадцать два года жизнь представлялась ему шумным садком, кишащим неугомонными крольчихами, сновавшими прямо под носом у лиса, чтобы попасться ему на зубок. И он, разборчивый, но довольно небрежный лис, иногда протягивал лапу, но ни разу к крольчихам нежного возраста. Его к ним не тянуло. Может быть, позже, когда станет бородачом, он тоже пристрастится к девочкам, что довольно часто встречается среди пятидесятилетних мужчин, пользующихся ими, чтобы распалить свой костер. Так некоторые зрелые женщины, говорят, накладывают свежее мясо на лицо, чтобы придать тонус своей морщинистой коже. И к тому же он еще не был в этом уверен.
Женщинам, которых он предпочитал, которых желал и часто получал с тех пор, как достиг того возраста, когда мог их оценить, потихоньку перевалило за сорок. Изысканные буржуазки, обычно замужем за слишком занятыми мужчинами, чтобы уделять женам внимание, — их было легко взять и легко бросить: веселые и изобретательные, с волнующими телами в самом прекрасном, последнем цвету, как раскрывшиеся, душистые до одури июньские розы, которые срезают в садах в конце воскресенья, чтобы успеть насладиться ими, пока не осыпались лепестки.
Сильвэну нравилась их непринужденность, их немного циничный юмор, их благопристойная ложь, их стремление получить удовольствие, избегая вульгарности сентиментальных требований. Ему, робкому, нравилась предприимчивость. Так называемые светские женщины были шелковистыми, ненасытными, утонченными, более понятливыми, чем умными, но более доступными и более приятными в общении, чем их подружки из университета: часто они становились несносными из-за своего стремления одновременно сделать успешную карьеру и заключить блестящий брак.
В Сомюре он был любовником жены врача; она придала очарование поре его военной службы в кавалерийской школе. Он помнил только ее имя: Мишель, но она осталась в его памяти, как сама нежность берегов Луары, огней на реке, красивых белокаменных домов, возбуждающих, малиновых вин. Веселого склада, в равной степени приверженная к обжорству и любовным утехам, она обучила прожорливого, но неотесанного молодого человека бархатистому, кисло-сладкому наслаждению от сельди с щавелем или причудливому роскошеству рагу из кролика по-королевски, обильно приправленному чесноком, луком, салом и гренками. Он забыл ее фамилию, наверняка нетрудную для запоминания, но помнил сложное название Шенъют-ле-Тюффо, куда она возила его на их первый ужин, поднявший занавес над ночью, до краев наполненной наслаждением. И Шенъют остался именем, которым он наделял ее в своей памяти.