Я благодарен, когда меня, наконец, заталкивают в камеру, и тяжелая дверь захлопывается за мной. К счастью, она пустая, маленькая и вызывающая клаустрофобию, в ней ничего нет, кроме узкой кровати, встроенной в стену. У потолка — зарешеченное окно, но свет, заполняющий комнату, полностью искусственный, резкий и очень яркий. По стенам размазаны граффити и что-то похожее на фекалии. Запах отвратительный — гораздо хуже, чем в самом гадком общественном писсуаре, — и мне приходится дышать ртом, чтобы избежать тошноты.
Проходит целая вечность, прежде чем я достаточно расслабляюсь, чтобы освободить мочевой пузырь в металлический унитаз. Теперь вдали от их бдительных глаз я не могу перестать дрожать. Обнаружив маленькое окошко в двери, лишь заслонку, я боюсь, что в любую минуту ворвется офицер. Откуда я знаю, что за мной не наблюдают прямо в эту минуту? Обычно я не настолько стыдливый, но после того, как меня вытащили из постели в одном белье, двое полицейских затолкали полуголого в мою спальню, заставив одеться перед ними, я жалел, что никак нельзя прикрыться. С тех пор, как я услышал ужасные обвинения, я чувствовал сильный стыд за свое тело, за то, что оно сделало — по мнению остальных.
Спустив воду в унитазе, я возвращаюсь к толстой металлической двери и прижимаюсь к ней ухом. Крики эхом разносятся по коридору: пьяная ругань, непрекращающийся вопль, — но кажется, что они доносятся откуда-то издалека. Если я буду прижиматься спиной к двери, тогда, даже если офицер и подсматривает за мной через окошко, то он, по крайней мере, не увидит моего лица.
Как только я убедился, что у меня, наконец, появилась некоторая степень уединенности, как предохранительный клапан у меня в мозгу, который до сего момента помогал мне действовать, открывается какой-то непонятной силой, и меня охватывают образы и воспоминания. Внезапно я бросаюсь к кровати, но не успеваю дойти до нее, как у меня подкашиваются ноги, и я опускаюсь на бетонный пол, впиваюсь в толстый синтетический чехол, сшитый на матрас. Я тяну его так яростно, что боюсь, что он может порваться. Свернувшись, я сильно прижимаюсь лицом к грязной кровати, заглушая нос и рот, как только можно. Причиняющие боль рыдания разрывают все мое тело, угрожая разорвать меня на части от их силы. Весь матрас трясется, моя грудная клетка судорожно вздрагивает о твердый каркас кровати, и я задыхаюсь, душу, лишая себя кислорода, но не в состоянии поднять голову, чтобы вздохнуть, из страха издать звук. Плач никогда не причинял столько боли. Мне хочется свернуться под кроватью в случае, если кто-то смотрит и видит меня таким, но места слишком мало. Я даже не могу поднять простыню, чтобы накрыться — здесь просто некуда спрятаться.
Я слышу мучительные крики Кита, вижу его кулаки, бьющие в окно, его тощую фигурку, бегущую за машиной, все его тело сжимается, когда он понимает, что бессилен, чтобы спасти меня. Я думаю о Тиффине и Уилле, играющих у Фредди, в волнении бегающих вокруг дома с друзьями, не осознавая того, что ждет их дома по возвращении. Им скажут, что я сделал? Они тоже будут их расспрашивать обо мне: обо всех объятьях, мытье, щекотках, суматошных играх, в которые мы играли? Им промоют мозги, что я совратил их? И спустя годы, если у меня когда-либо появится возможность снова встретиться с ними уже взрослыми, захотят ли они вообще меня видеть? У Тиффина останутся смутные воспоминания, но Уилла знает меня лишь первые пять лет своей жизни — сохранит ли она хоть какие-то воспоминания?
Наконец, слишком долго удерживая ее подальше от своих мыслей, я думаю о Мае. Мая, Мая, Мая. Я выдавливаю ее имя в свои ладони, надеясь, что звук ее имени принесет мне утешение. Я никогда не должен был так ужасно рисковать ее счастьем. Ради нее, ради детей я никогда не должен был позволять нашим отношениям развиваться. Я не мог раскаиваться об этом ради себя — нет ничего, что я не мог бы вынести за те несколько месяцев, что мы были вместе. Но я никогда не думал об опасности для нее, ужасе, через который ей придется пройти.
Я боюсь того, что они могут сейчас с ней делать: закидывать ее вопросами, с которыми она будет бороться, чтобы ответить, разрываясь между тем, чтобы защитить меня, сказав правду, и обвинить меня в изнасиловании и тем самым защитить детей. Как я мог поставить ее в такое положение? Как я мог просить ее сделать такой выбор?
Лязг и грохот ключей и металлических замков встряхивают мое тело, напугав меня и приведя в замешательство и панику. Офицер приказывает мне встать, сообщает, что меня вызывают в комнату допроса. Прежде, чем мое тело отреагирует, я упираюсь рукой и встаю на ноги. На мгновение я отшатываюсь, отчаянно пытаясь привести в порядок свои мысли — мне нужно лишь мгновение, чтобы прояснить голову, вспомнить, что мне нужно сказать. Это может быть мой последний шанс, и я должен правильно им воспользоваться, убедиться, что между историей Маи и моей нет ни малейшего расхождения.
Меня снова заковывают в наручники и ведут несколькими длинными ярко освещенными коридорами. Я понятия не имею, как давно меня запихнули в камеру — время перестало существовать. Окон нет, поэтому я не могу сказать, что сейчас: день или ночь. У меня кружится голова от боли и страха — одно неверное слово, одно неверное движение, и я могу все испортить, упустить что-то, что может как-то вовлечь во все это и Маю.
Как и моя камера, комната допросов резко освещена: яркий флуоресцентный свет делает всю комнату зловеще желтой. Она не больше камеры, но здесь запах мочи заменяет пот и спертый воздух, стены голые, а пол покрыт ковром. Единственная мебель: узкий стол и три стула. В дальнем конце сидят два офицера: мужчина и женщина. Мужчине чуть больше сорока, у него узкое лицо и коротко остриженные волосы. Твердость во взгляде, мрачное выражение лица, стиснутая челюсть — все говорит о том, что такое он видел много раз, что годами ломает преступников. Он выглядит резким и проницательным, в нем есть что-то жесткое и пугающее. Женщина рядом с ним выглядит старше и более обычно, с зализанными назад волосами и уставшим от жизни выражением лица, но в глазах ее тот же острый взгляд. Оба офицера выглядят так, будто хорошо обучались искусству манипулирования, угроз, уговоров и даже лжи, чтобы получить то, что нужно от подозреваемых. Даже в своем запутанном и туманном состоянии я тут же чувствую, что они хороши в своем деле.
Меня подводят к серому пластиковому стулу напротив них, стоящему меньше чем в полуметре от края стола и упирающемуся спинкой в стену позади меня. Должно быть, мы все тоже в камере — стол не очень широкий, и все кажется далеким от удобства. Я остро осознаю, какое у меня липкое лицо, волосы прилипают ко лбу, тонкая ткань футболки — к спине, пятна пота видны на ткани. Я чувствую себя грязно и отвратительно, в горле стоит привкус желчи, во рту — кислой крови, и, несмотря на бесстрастные выражения лиц офицеров, их отвращение практически ощутимо в этом маленьком замкнутом пространстве.