Ознакомительная версия.
Гринев понимал, что глупо злиться на несовершенство человеческой природы, которая пугается при мысли о том, что нечего будет кушать. И все-таки каждый раз, сталкиваясь в быту с проявлениями этого естественного человеческого свойства, он приходил в состояние глухого раздражения. И сам догадывался, что это не делает его приятным для окружающих человеком.
А на работе всего этого не было – или, во всяком случае, ему было не до этого. Стоя у операционного стола или дежуря в реанимации, как-то вообще трудно было представить, что можно думать о человеческом несовершенстве, или о маленькой зарплате, или о Соне…
Поэтому Гринев дорабатывался до такого состояния, что даже невозмутимый завотделением Светонин как-то заметил:
– Ты бы, Юра, все-таки тормознулся слегка. Людей же режешь, не бревна. А у тебя круги синие под глазами. Судьбу испытываешь?
Конечно, Гринев старался рассчитывать свои силы, а уж о том, что режет людей, а не бревна, он и вовсе помнил без напоминаний. Но все-таки Светонин был прав: его состояние – это его личные проблемы, больные здесь ни при чем.
– Да ухожу ведь уже, Генрих Александрович, – улыбнулся он. – Теперь Приходько будет резать.
– Вот и уходи, – кивнул Светонин, закрывая за собою двери реанимационного блока. – До изнеможения себя довести и дурак может.
Светонин спустился в реанимацию во время Юриного дежурства, чтобы посмотреть только что поступившего больного: зав специализировался по черепно-мозговым травмам, и его вызывали на трудные случаи постоянно.
Юрино дежурство было окончено. Пока он размывался и переодевался, Приходько из первой травматологии уже закончил осмотр пострадавшего, которого только что привезли после автокатастрофы. И уже можно было расслабиться, идти домой и даже не прислушиваться по дороге, как плачет у двери реанимационного блока немолодая растрепанная женщина, к которой Приходько вышел за пять минут до Гринева.
Но Юра машинально прислушался, на секунду приостановился – и тут же забыл о своем намерении расслабиться и ни на что не обращать внимания…
– Понимаю ваше горе, – не замечая его, негромко говорил Приходько, наклоняясь к плачущей женщине с высоты своего баскетбольного роста. – Но поймите же и вы: у меня просто нет возможности оплачивать такие препараты из своего кармана, только поэтому я…
– Я понимаю, доктор, понимаю, – всхлипывала женщина, теребя в руках носовой платок. – Но у меня же нисколько нет с собой, я же не знала, я так растерялась, когда мне позвонили, это же мой сын, вы поймите, все так неожиданно, вы только уколите сейчас, а деньги я потом сразу же привезу, вы поверьте, у меня есть, я и сестре позвоню сейчас… сейчас же… Вы только сейчас сделайте ему этот укол, потом же поздно будет!
Последнюю фразу она уже выкрикнула, хотя по-прежнему говорила едва слышным голосом. Но такое отчаяние прозвучало в нем, что это был действительно крик, и сила звука была неважна.
Гринев почувствовал, как в глазах у него темнеет и он перестает соображать, что делает. Все могло быть: сестричка могла почаще забегать в палату к больному, который за каждый укол или процедуру совал ей шоколадку, санитарка могла наорать на «бесхозного» старика с энурезом, перестилая ему постель, врач мог взять деньги за то, чтобы не фиксировать опьянение в больничном листе… Но был предел, которого никто из них переступить не мог.
Требовать денег у матери умирающего за укол в реанимации – это было так далеко за пределом, что казалось непредставимым.
Гринев повернулся, отодвинул плачущую женщину и, не вдумываясь в смысл происходящего, ударил – немного вверх, в лицевое пятно под зеленой шапочкой – так сильно, что почувствовал, как что-то чавкает и растекается у него под кулаком.
– Юрий Валентинович, я все понимаю, – сказал Светонин. – Я, может, и поверил бы тебе. Я же всегда тебе верил, Юра, ты знаешь. Но поверить в то, что ты говоришь, – этого я, извини, не могу. Не может такого быть, Юра! Вот не может, и все, хоть стреляй. Конечно, Приходько не ангел, дети-шмети, то-се, но чтобы наш врач…
Генрих Александрович сидел за столом в своем кабинете и, сняв очки в тонкой золотой оправе, смотрел на Гринева. Его глаза без очков почему-то показались Юре растерянными, когда он наконец сам взглянул на Светонина.
– Вы ее спросите, – мрачно произнес Гринев. – Больше у меня свидетелей нет.
– Да спрашивал уже! – воскликнул Светонин. – Неужели ты думаешь, что мы ее не спросили? И я спрашивал, и главный… Она говорит то же, что и Приходько: ничего подобного, ему все показалось, врач, который сына осматривал, наоборот, вышел меня успокоить… Сын-то ее в первой травме лежит, как раз у Приходько! И что я должен делать, как по-твоему? У Приходько переносица сломана, глаз поврежден, конечно, он озверел! Требует, так сказать, сатисфакции.
– На дуэль меня, что ли, вызывает? – усмехнулся Гринев.
– Если бы… Увольнения твоего требует. Ну, увольнение – это, положим, слишком, но выговор объявить придется. И извиниться придется, Юра, – помолчав, добавил Светонин. – Прилюдно. Такие обвинения, знаешь, просто так не бросают… Да тебе, может, и правда показалось, а? – спросил он с надеждой в голосе. – Ты последнее время на износ ведь работаешь, после этой твоей женитьбы неудачной, я же вижу. И другие видят… Что хочешь могло от усталости померещиться! Пойми, Юра. – В его голосе мелькнули теперь уже просительные интонации. – Я просто в безвыходном положении. Тебя ведь все моим любимчиком считают, да я и не отказывался никогда. Ты представляешь, что начнут говорить? Это же люди, на каждый роток не накинешь платок. Такие сплетни пойдут, все с ног на голову переставят! Через полгода, если я сейчас глаза закрою, в таком виде выплывет, что никому мало не покажется. Тем более у Приходько тесть в Минздраве, ты же знаешь…
– Знаю, – сказал Гринев, вставая. – И в дурацкую ситуацию вас не поставлю, Генрих Александрович. Но и сам в нее не стану. Лучше увольняйте. И Приходько будет доволен, и вам спокойнее. А я пристроюсь уж где-нибудь…
Юра думал, что этого не будет больше никогда, что, уехав на Сахалин, оборвав все нити, связывающие его с прежней жизнью, с Москвой, он поставил надежный заслон перед этим котлом, в котором как варево кипят отношения, для него невозможные.
И вдруг оказалось, что там, в этом котле, – женщина, без которой ему нету жизни. И туда стремится поэтому глупое сердце, обо всем позабыв, ничего не слыша, кроме ее тихого дыхания, когда она лежит рядом и всхлипывает во сне.
Женя проснулась оттого, что стало светло в глазах. Это было такое странное ощущение: глаза еще закрыты, она еще спит – и уже видит яркий, откуда-то пробивающийся свет.
Ознакомительная версия.