– Знаешь, в отказе Мэри Говард было что-то, чего я не понимаю до сих пор, – тихо произносит Томас. – Все Норфолки дали согласие на этот брак: старший сын Генриха Говарда и сам старый герцог. Загвоздка была именно в Мэри.
– Не могу себе представить, чтобы ее отец позволил ей подобные капризы.
– Да уж… но тем не менее. Должно быть, ей пришлось драться не на жизнь, а на смерть, чтобы воспротивиться и отцу, и брату одновременно. Ей пришлось бросить им публичный вызов, выказать публичное неповиновение. Мне это совершенно не понятно. Я знаю, что я не неприятен ей и что наш брак стал бы хорошей партией. Должно быть, все дело в условиях брака, которые оказались для нее абсолютно неприемлемыми.
– Насколько неприемлемыми?
– Невыносимыми. Невообразимыми. Непростительными.
– Но что бы это могло быть? Могла она узнать нечто, что отвратило бы ее от тебя?
На его лице блеснула хитрая ухмылка.
– Я не делал ничего настолько серьезного, Ваше Величество.
– Но тем не менее вы уверены, что отказ исходил именно от нее? Это был именно ее решительный отказ?
– Я надеялся, что вы будете знать об этом чуть больше.
Я отрицательно качаю головой.
– Я и так окружена тайнами и волнениями, – говорю я. – Проповедники, бывавшие у меня, арестованы, книги, которые король дал мне для чтения, объявлены вне закона. Сейчас даже чтение королевской Библии – преступление. А теперь еще и моя добрая знакомая Анна Эскью переведена из тюрьмы Ньюгейт в Тауэр. Фрейлины из моей свиты пропадают прямо из своих комнат. – Я улыбаюсь. – А этим утром я выпустила своих птиц.
Томас окидывает взглядом зал и улыбается кому-то из знакомых, словно он чем-то обрадован.
– Это очень плохо.
– Я знаю.
– Разве ты не можешь поговорить с королем? Одно лишь его слово, – и к тебе вернется все твое положение.
– Я поговорю с ним, если он будет в настроении.
– Твоя безопасность полностью зависит от его любви к тебе. Он же все еще любит тебя?
Я чуть заметно качаю головой в знак отрицания.
– Не знаю, Томас, любил ли он вообще кого-нибудь. И способен ли вообще любить…
* * *
Мы с Томасом пересекаем приемную короля, наполненную просителями, юристами, докторами и прихлебателями, ревностно следящими за нами, оценивая нашу уверенность по каждому нашему движению. Томас останавливается перед дверями в королевские покои.
– Мне невыносимо тяжело оставлять тебя в таком положении, – потерянно говорит он.
За нами наблюдают сотни глаз, и под их взглядами я холодно улыбаюсь Томасу и протягиваю ему руку. Он кланяется, касается моей руки теплыми губами и тихо произносит:
– Ты удивительно умная женщина. Ты прочитала и поняла больше книг, чем большинство мужчин здесь. У тебя любящее сердце, и ты веришь в Господа, и молишься ему куда более истово и искренне, чем они когда-либо смогут. Ты обязательно сможешь объясниться с королем. Ты – самая красивая женщина при дворе и уж точно самая желанная. Ты сумеешь вернуть любовь короля.
Томас официально кланяется, а я поворачиваюсь и вхожу в комнаты короля.
* * *
Там как раз беседуют о монастырях и часовнях, где заказывали отпевание. К моему огромному изумлению, они обсуждают, сколько подобных религиозных заведений, закрытых такой огромной ценой, могут быть открыты и отремонтированы. Епископ Гардинер считает, что нам нужны монастыри и обители в каждом городе, чтобы обеспечить мир и покой среди подданных, духовную пищу и поддержку для каждого из нуждающихся. Рынки и торговые площади, основывавшие свою торговлю на страхе и предрассудках и которые были закрыты королем, теперь снова будут открыты, словно в Англии никогда не было реформации. И они вернутся к своему прежнему делу: торговле ложью в погоне за обогащением.
Когда я вхожу, епископ Гардинер как раз предлагает восстановить некоторые из святилищ и паломнических маршрутов. Хитрец сразу оговаривает, что они сразу будут платить налоги короне, минуя Церковь, словно это каким-то образом изменит их порочную сущность. Он утверждает, что за труд во имя Господне можно и должно получать оплату. Я тихо сижу возле Генриха, сложив руки на коленях, и слушаю, как этот нехороший человек предлагает восстановить всю систему, построенную на предрассудках и язычестве и созданную для того, чтобы богатые могли продолжать обкрадывать бедных. Но я ничего говорить не буду. Только когда разговор касается литургии Кранмера, я позволяю себе встать на защиту реформированного перевода. Король поручил Томасу Кранмеру сделать перевод с латыни на английский, и сам Генрих приложил к нему руку, и я сидела возле него и читала вслух, и перечитывала заново английскую версию литургии, сравнивая ее с оригиналом на латыни, проверяя ошибки. Сначала я тихо высказываю предположение, что перевод Кранмера достоин похвалы и им следует пользоваться в каждой церкви Англии, но потом в азарте начинаю спорить и утверждать, что он не просто достоин, но и красив, и даже свят. Король улыбается и кивает, словно соглашается со мной, и это придает мне смелости. Я говорю о том, что людям должна быть дарована свобода в церквях обращаться к Господу напрямую, а не через посредничество священников, тем более когда это посредничество осуществляется на непонятном для людей языке. Что как король – отец своему народу, так и Господь – отец королю, что связь между королем и его народом та же, что соединяет людей и Бога, и что общение между обоими и народом должно быть так же открыто и понятно. Иначе как королю показывать свое величие, а Богу – его любовь?
В сердце своем я понимаю, что говорю правду и что король с этим тоже согласен. Он пошел на огромные жертвы, чтобы изгнать из своей страны нищету и язычество, чтобы подарить своему народу знание истины. И я забываю приправлять каждую свою фразу похвалой ему, и говорю страстно и искренне, и когда я замечаю, что лицо короля налилось кровью от гнева, а Стефан Гардинер с гадкой улыбочкой прячет глаза, то понимаю, что допустила ошибку. Я говорила слишком страстно и слишком искренне. Никому не нравятся страстные и искренние женщины, особенно если они еще и умны.
Я стараюсь исправить ситуацию.
– Возможно, вы устали, Ваше Величество… Позвольте мне пожелать вам спокойной ночи.
– Да, я устал, – соглашается он. – Устал и состарился. А еще я дожил до того, что меня учит моя собственная жена.
Я опускаюсь в низкий поклон, наклоняясь вперед, чтобы он мог видеть вырез моего платья. И, когда я чувствую, что его взгляд упал мне на грудь, я говорю:
– Я никогда и ничему не смогла бы научить Ваше Величество. Потому что вы неизмеримо умнее меня.
– Я слышал уже это раньше, – раздраженно бросает он. – У меня уже были жены, которые считали, что в чем-то разбирались лучше меня.
Меня окатывает удушливая волна.
– Но никто из них не любил вас так, как люблю вас я, – шепчу я, наклонившись, чтобы его поцеловать в щеку. На мгновение меня останавливает исходящий от него запах разложения и гноя от его ноги, сладковатый запах старого тела и пота и запах дурного пищеварения изо рта. Я задерживаю дыхание и прижимаюсь своей прохладной щекой к его горячему влажному лицу. – Да благословит Господь Ваше Величество, – нежно произношу я. – Спокойной ночи.
– Спокойной ночи, Екатерина Парр, – отвечает он, словно выплевывая каждое слово. – Кстати, ты не находишь странным то, что все твои предшественницы довольствовались лишь одним своим именем: королева Екатерина, или королева Анна, или королева Джейн, благослови Господи ее душу… Но ты продолжаешь называть себя Екатерина Парр. И даже подписываешься «королева Екатерина Парр».
Я настолько удивляюсь этому странному вопросу, что отвечаю быстрее, чем думаю.
– Я – это я, – говорю я. – Я же Екатерина Парр, дочь моего отца, воспитанная матерью. Как же еще мне называть себя, кроме как своим именем?
Король смотрит прямо на Стефана Гардинера, который пользуется своим именем совершенно свободно, и они кивают друг другу, словно я только что призналась в чем-то, о чем они давно подозревали.
– Но что в этом плохого? – спрашиваю я.
Генрих, не произнося ни слова, взмахом руки отсылает меня прочь.
* * *
Когда на следующее утро я просыпаюсь в своей кровати, то моим первым ощущением становится странная тишина за дверями. Обычно оттуда доносятся голоса дам, прибывших на день, затем раздается стук служанок, принесших горячую воду. Когда я встаю и умываюсь в золоченой миске с теплой водой, дамы приносят мне платья из королевского гардероба, чтобы я выбрала наряд на этот день, манжеты и арселе с украшениями. Обычно мне предлагают что-нибудь поесть и попить, но я ничего не беру в рот, пока не схожу на заутреннюю службу, потому что не уверена, как сейчас все не уверены, должно ли поститься перед службой. Как теперь относиться к хлебопреломлению? Считать его бессмысленным ритуалом, или же вернуться к традиционному взгляду на него, чего, возможно, уже успел добиться Гардинер, никто не знал. Вот какие настали времена: я, королева, не знаю, дозволено ли будет мне съесть в своих покоях булочку или нет. Это нелепо.