После чего Дали встал, швырнул банкноту в тысячу долларов (!), бросил официанту “сдачи не надо” и величественно удалился. В этот миг Кармело почувствовал, что ненавидит своего кумира. Но было уже поздно. Он успел сделаться сюрреалистом. Это была его вторая неизлечимая и заразная болезнь.
И вот теперь он свернулся калачиком под спасательными шлюпками. Пять веков спустя после Христофора Колумба, который, впрочем, плыл в обратную сторону, наш открыватель стремился к берегам Европы. Моряки в его душе бунтовали, но он по-прежнему приближался к Испании смерти и подвига, к Испании его ужасного отца, к Испании, которая изгнала Гойю.
20 дней спустя испанское увеселительное судно бросило якорь в Лa-Корунье при входе в Бискайский залив. На берегу пассажиров ожидали очередные фиесты. А Кармело Гонсалеса поджидал таинственный незнакомец – латиноамериканский революционер польско-еврейского происхождения Фабио Гробар:
– Ты слышал, товарищ? Сталин умер.
– И что же нам теперь делать?
– Теперь придется мотыжить самим… – мрачно отозвался Гробар.
Тогда на пристани художник почувствовал, что сошел на берег другой эпохи.
…И по нему всегда было видно, что он не из этого мира.
Его ателье размещалось в старом и неудобном магазине (одном из тех, которые на Острове свободы в то время подлежали ликвидации). Сочетание Кармело с магазином было парадоксальным, потому что художник не покупался и не продавался. Но перед этим нищим ателье блестел огромный американский лимузин (зеленый, если я не дальтоник). Согласно легенде, Кармело купил его странным образом: врезался в него на своем студенческом “ситроене” Deux chevaux. От “ситроена” не осталось и половины лошадиной силы, а лимузин остался целым-невредимым, потому что (как оказалось позже) был бронированным. Из него вышел мужчина с кольтом в руке:
– Не кричи! Не зови полицию! Я дарю тебе мою машину! – И он бросил ему ключи и исчез.
На следующий день Кармело узнал своего “дарителя” на фотографии в газете. Заголовок гласил: “Джо Валачи снова в Гаване”.
О подобном везении говорил и Николас Гильен. Он выиграл свой большой гаванский дом в лотерею. “Жизнь очень часто даже менее правдоподобна, чем самые бездарно сочиненные сюжеты в книгах”, – добавил поэт. И думаю, жизнь рассердилась на него за эти слова.
Нет! Кармело не был везунчиком. И никогда не был баловнем судьбы. И победа его революции принесла ему не признание, а новые испытания, подозрения и зависть собратьев…
Кем был Кармело? Проницательным взглядом Кубы? Да, но только для европейцев. Академиком? Да, но только в Германии. Революционером, идеалистом? Да, но только в собственной душе. Чудаком? Пожалуй. Он совершал чудеса, а слыл чудаком.
Кармело! Мариано! Портокареро! – великое карибское созвездие медленно исчезает за горизонтом.
Как я уже сказал, смерть Кармело опередила эпохальное разочарование. И это, возможно, единственная милость, которую оказала ему жизнь.
Когда от человека остается не прах, а пепел, не очень-то уместно выражение “пусть земля ему будет пухом”. Пепел развеивают ветра мира. И тогда… Пусть ураганы будут тебе пухом, друг!
•
…Нас предупреждали, что все предвещает бурю.
И все же днем 30 сентября на двух видавших виды таратайках мы выехали в сторону полуострова Варадеро. Впрочем, большинство кубинских автомобилей пребывали в жалком состоянии. На острове не было запчастей ни для одной марки и модели мира. Наиболее фантастический вид имели такси. За рулем чаще всего сидели женщины – бывшие знаменитые кубинские проститутки. Фидель ликвидировал эту профессию, вручив каждой из них по автомобилю. “Некогда здесь было два вида заработка: азарт и проституция, – говорил он. – На свободной Кубе оба они исчезли!” Не знаю, кто уж там был свободным на Острове свободы, но любовь-то – наверняка.
Мы остановились всего один раз выпить арбузного сока в городе Матансас (порт залива Матансас в провинции Матансас). Здесь в двадцатые годы бросил якорь какой-то советский корабль. Но его не подпускали к причалу. Он светил своими огнями в открытом море. Один докер смог ночью доплыть до него и вернуться на берег с бациллой новой революции. Сначала мне рассказали эту легенду, а потом показали какое-то страшное колючее растение, которое – помимо плетения корзин – использовалось вместо колючей проволоки на баррикадах. Оно цвело на своем веку всего однажды, но я не запомнил названия собственного двойника.
К вечеру мы добрались до известного курорта Варадеро. Я тут же пошел на безлюдный пляж и искупался. Карибское море было тихим, теплым и соленым. Одно за другим загорались окна спрятавшихся среди пальм вилл. Дельфины выпрыгивали из воды на угасающем горизонте. Откуда-то из мрака доносилась самба. Я с трудом смог прочитать название яхты, которая спала на мягком, как пудра, песке: Como no – “Почему нет”. Я было засмеялся. Но потом подумал – что же она хотела мне этим сказать?..
Мы ужинали в “Кастелло” в окружении немецких спортсменов. Они отдыхали здесь после олимпиады в Мюнхене, во время которой палестинские террористы расстреляли 11 израильских атлетов. Я скрыл, что сегодня у меня именины. Это было бы равносильно одной бутылке рома и ночи без сна. К счастью, на следующий день – в воскресенье – у нас ничего не планировалось. Я повалялся на пляже, а потом мы съездили в бывшее имение Дюпона. Дом походил на некогда популярные корсарские замки на Карибах; говорили, будто его построили году этак в 1923-м. Огромные холсты воскрешали сюжеты преступной жизни и героической смерти пиратов. В райском саду Дюпона гуляли игуаны.
А вечером разыгралась тропическая буря. На этот раз ее бессонницу я разделил лишь с Лалю Ганчевым.
– Не кажется ли тебе, что наша экспедиция проходит не так, как надо?
Лалю был удивлен:
– Что тебя не устраивает?
– Я сам себя не устраиваю. Чувствую себя туристом, который прогуливается по полю боя живой революции, будто по картинной галерее.
Тогда только Лалю рассмеялся:
– Знаешь что, Любо, я не хочу тебя обидеть, но не могу не сказать, что твои представления о революции чересчур романтичны или даже наивны. Мы здесь занимаемся делом, причем не без успеха. А ты чего хочешь? Чтобы мы ушли в горы, как Че Гевара?
Че Гевара покинул Остров свободы семь лет назад. Пять лет назад он был убит. Его легенда жила, но не давала ответа на наши вопросы.
На следующий день сквозь тропический ливень мы прорвались в район Гаваны, чтобы посетить школу им. Георгия Димитрова. Большое новое здание как-то странно торчало посреди мокрого поля. Учебная программа ориентировалась на сельское хозяйство. А учителя? Большинство были учениками старших классов. И преподавали они младшим ребятам, как в наших школах взаимного обучения девятнадцатого века. Директор, которому было целых 22 года, с гордостью отвел нас в школьный музей. Центральным экспонатом в нем оказался портрет Георгия Димитрова, написанный маслом и подаренный Болгарией. Я сразу же узнал его и воскликнул:
– Боже! Ведь этот портрет написала моя жена!
По взгляду, которым смерил меня директор, я понял, что он сильно сомневается в моих словах.
– Ее зовут Дора Бонева! – глупо продолжал настаивать я. – Наверняка на подрамнике есть ее подпись.
Мы перевернули портрет, но подписи не обнаружили.
– Посмотрите на руку Георгия Димитрова, которой он машет. Я тогда позировал. Это моя рука.
– Мы верим тебе, компаньеро, – примирительно сказал директор.
На выходе из музея я бросил последний взгляд на портрет. Учитель Георгий Димитров, иронично улыбаясь, махал мне на прощание моей же рукой.
После обеда мы снова встретились с Кармело. Из его ателье мы перебрались в мастерскую еще одного известного кубинского художника – Рене Портокареро.
Во вторник утром, как и договаривались, мы встретились с Николасом Гильеном. Получив признание, власть и старческое ожирение, он подрастерял свое обаяние карибского представителя черной богемы и революционера в поэзии. А его вечный соперник Пабло Неруда к тому времени уже получил Нобелевскую премию.
– Он болен лейкемией и уже никогда не вернется из Парижа, – мрачно заключил Николас.
Тут переводчик окончательно запутался, и разговор застопорился. Я безуспешно пытался сказать ему, что он был одним из моих учителей по современному письму и поэтической свободе. Официоз убивал. Марио вообще не понимал, о чем идет речь. Нам остались только автографы, которыми мы обменялись. Гильен нарисовал картинки на тех книгах и плакатах, которые подарил мне. Но неужели они были чем-то большим, чем письмо Хемингуэя?
Время, с которым я хотел встретиться и поговорить, было уже мертво. Жар-птица улетела “далеко-далеко, за тридевять земель”.
Я попрощался, ощущая почти физическую боль разочарования. На обратном пути мы прошли через китайский квартал, чтобы осмотреть знаменитую фабрику гаванских сигар “Корона”. И слава, и технология, и все традиции там были старыми. В больших общих залах за длинными деревянными столами работники, вооруженные одним лишь ножом, похожим на сапожные, резали табачные листы и закручивали темную магию, пришедшую к нам из других, исчезнувших миров. Труд этот был тихий, поэтому в каждом зале специальные чтецы читали вслух книги – романы. Эти люди являли собой некое подобие миссионеров, учителей… а иногда становились и подстрекателями. Хосе Марти был одним из первых, кто стал таким вот способом общаться с рабочими. Когда мы вошли к ним, меня попросили сказать что-нибудь в качестве приветствия. Я произнес несколько слов. И тогда раздался странный звук. Мастера сигар стучали ножами по доскам стола. (Так гладиаторы стучали мечами по щитам.) Это было их приветствием. Неожиданным, незаслуженным, восхитительным. И оно не нуждалось в переводе.