– А ты плесень, догматик, троглодит! – махал я кулаками у него перед носом.
Но мои верные друзья уволокли меня с поля сражения. И я погрузился в туман. Это был единственный случай, когда у меня случилась алкогольная амнезия.
Пробуждение оказалось шокирующим. Было светло. В холодной студенческой комнате Косты я лежал на полу в луже воды. Коста спал рядом, но ему все же удалось доползти до кровати и положить на нее голову. Только Эмиль добрался до постели. Как будто в комнате разорвался снаряд и наши тела разбросало в эпических позах. Я грубо растолкал друзей:
– Что вы наделали? Зачем облили меня водой?
– Потому что ты говорил, что умираешь, – сонно промычал Эмиль.
А Коста уточнил подробности:
– Ты все время повторял: “Скажите Доре, что я умираю как коммунист!”
Не знаю, не выдумал ли Коста эту историю, потому что и он лежал в той же луже, как кандидат в нашу партию, но распространил данную версию именно он, тем самым прославив меня. Атанас Славов описал произошедшее в “Тропинках под магистралями”, прикинувшись, будто сам был свидетелем моего пробуждения. Я был единственным, кого этот случай по-настоящему удивил.
А сегодня мне кажется, что все так и было на самом деле. История звучит правдоподобно, потому что я знаю, какими неправдоподобными были все мы.
И все же я с ужасом думаю: неужели я стал тогда коммунистом? Неужели в этом заслуга пьяного Челкаша с его манией видеть во всех врагов? Неужели я, влюбленный и умирающий, в миг величайшей самозащиты отыскал в своей униженной душе нечто, о чем даже не подозревал? Как неандерталец, зажатый в угол пещерным медведем и нащупывающий камень?..
“Все было скрыто в твоей душе, раз ты отыскал это и изрек!” – сказал бы Флавий Юстин.
А слово не воробей!
Ночью я проснулся,
лежал одинокий, больной.
Тогда я решил отыскать
умирающих мальчиков, стонущих “мама”.
…………………….
Ночью я пересек
каменистое поле боя.
А рядом со мной неслышно ступал
творец истории, умолкший Геродот.
Я медленно просыпаюсь. Не могу понять, где я. Меня заливает свет. Но какой-то темный великан заглядывает в белое окно. Протирает стекло рукой и снова заглядывает. Я вздрагиваю и просыпаюсь окончательно. Существо это оказывается елкой. Огромной, украшенной блестящими ледяными гирляндами. О да, уже несколько часов я пребываю в 1957 году. Это открытие позволяет мне восстановить все мостики к реальности.
После того сумасшедшего курса, все-таки оставившего меня в живых, я предложил Доре отпраздновать мое второе рождение и Новый год вместе в гостях у моей сестры. Дора согласилась. И поезд унес нас в предновогоднее царство всех начал, чтобы начать все с самого начала, с детства, с истоков. Детство. Для Доры оно было связано с Габровом. А для меня с Тырновом. Ну а Трявна находится где-то посередине.
На маленькой станции моя сестра ждала нас на “скорой помощи”. Другого транспорта, на котором бы мы смогли подняться к санаторию, не было. “Скорая помощь” для безнадежно больных любовью. Городок пропитался дымом дров, которыми топили печи. Покрытый инеем сказочный лес казался кружевным, торжественным, как невеста из прошлого.
А новогодний ужин напоминал пьесы Дюрренматта. Несколько одиноких врачей добровольно взяли на себя дежурство. Тем самым будто признавшись себе, что идти им некуда или просто не хочется. Никакого веселья и никакой грусти. Всего лишь тонкая ирония и самоирония. Запеченный поросенок, скромное вино и нескромные воспоминания. В этих воспоминаниях Новый год всегда был старым. У меня было такое чувство, что дверь больничного кафетерия вот-вот откроется и на пороге появится скелет Деда Мороза, пригодный разве что для лекций по анатомии.
Дверь и правда открылась, и встревоженная медсестра срочно вызвала мою сестру в отделение. Мы с Дорой взяли большие сани и убежали кататься. Летели по снегу и целовались, пока со стороны города не долетел до нас грохот салюта…
Сейчас Дора спала у меня на плече. Другой рукой я дотянулся до радио и почти бесшумно включил его. Обзор прессы. Жалко! Я думал, будет музыка. Но неожиданно для себя я вслушался в голос диктора. Газета “Литературен фронт” опубликовала статью Георгия Джагарова “Здравствуй, племя молодое и талантливое”. Перечислялись удостоившиеся похвал авторы: Владимир Башев, Константин Павлов, Дамян П. Дамянов, Крыстю Станишев… Я не услышал своего имени. Но тут прочитали стихотворение, и стихотворение это было моим. “Прощание с Карлом Либкнехтом”, навеянное графикой Кете Кольвица. Я конечно же был взволнован. Но даже не предполагал, на какую судьбу я себя обрек. И во что мне это обойдется.
Дора уже проснулась. Мы выпили чаю и вышли. На улице нападало еще больше снега. И мы снова расчистили дорожку.
При въезде в санаторий стояла странная каменная церковь с высокой колокольней. Ее никогда не освящали, потому что, мол, какой-то каменщик упал с кровли и погиб. Поэтому теперь там был склад. Мы сделали звонницу своим укрытием и одновременно наблюдательным пунктом. Мы прозвали ее башней Фарнезе (по Стендалю). Сверху нам была видна вся округа, а нас не видел никто. Разве что мираж – небо с двумя солнцами. Дора зарисовала его, прежде чем он исчез, как оптический обман и мгновения счастья.
Неожиданно моя сестра сообщила, что нам с Дорой следует расстаться, потому что наше поведение влюбленных по уши вызывает недоумение и непонимание у коллег, которым мы были представлены как двоюродные брат и сестра. Дора уехала в Софию одна, а мне пришлось остаться – для того, например, чтобы закончить рукопись. Я почувствовал себя беспомощным, униженным, застрявшим в капкане лицемерно благочестивого общественного мнения. В качестве мести я отпустил бороду. В те времена это считалось скандальным вызовом. В поезде на Софию какая-то бабушка уступила мне место: “Садитесь, отче”.
Вернувшись с готовой рукописью, я застал самый разгар “дискуссии о молодом поколении”. Союз писателей организовал обсуждение – с докладами, оспаривающими безответственный оптимизм Джагарова. Секретарь Союза Павел Матев взял всю организацию на себя. Однако в газете “Народна младеж”, в которой работал Владко Башев, сам Матев продолжал размещать собственные подборки стихов и отвечать на письма читателей. Газета эта не только поддержала нас, но и, можно сказать, сделала популярными. Возникнуть в такой момент со своим первым сборником стихов значило тут же стать мишенью для ожесточенных выпадов. Однако именно так я и поступил. Отнес свою книгу в урочный день и час. Оказалось, что преторианцы меня опередили: они уже сдали свои рукописи и даже получили их назад на “доработку”. В воздухе витало какое-то напряжение. Добри Жотев окутал себя непроницаемым олимпийским облаком. Судьба моей рукописи оказалась в руках Давида Овадии. Меня всегда поражало, как этот так и не повзрослевший ребенок, этот тихий библиоман мог стать партизаном, уверенным в том, что “история пишется кровью” и что “ненависть не должна угасать”. Но когда появился я, поэт уже изменил решение: теперь он был убежден, что история пишется шахматами. Давид Овадия играл целыми днями. И даже стал кандидатом в мастера спорта. В тот день я стоял перед Давидом не как Голиаф, а как пешка на пустом уже поле.
– Ну ладно, – сказал он после долгой паузы. – Я приму твой сборник, но пойми: тебе еще рано! Подожди годик-другой. И книгу как раз подредактируешь. И созреешь… Даю тебе пять минут на размышление. Думай сам.
Это были самые долгие пять минут в моей жизни.
А вот жизнь не дала мне даже этого времени на размышление.
Дора сообщила, что ждет ребенка. Она сделала это лаконично, как будто предупреждала, что ей предстоит трудный экзамен, к которому она не готова. Мы поклялись никогда друг другу не лгать и… не жениться.
Я сказал:
– Нам надо пожениться.
У меня было такое чувство, что я пробил крепостную стену, пересек запретную границу, что эмигрировал и нахожусь в другом мире, мире зрелости. Я испытывал бесконечное облегчение, гордость и счастье. Я взял на себя ответственность за рождение одной книги и одного человека. Сирота стал родителем.
Сборник стихов я назвал “Все звезды мои”.
Отклик на мое решение жениться оказался неприятным. Одни посмеялись, другие не поверили, а третьи бросились меня разубеждать. И только Пеню Пенев, к моему великому удивлению, поддержал меня:
– Ты видишь, что в последнее время я хожу в чистой белой рубахе? Вот и ты так будешь ходить.
А мама расплакалась. Ее жизнь прошла. Мечты времен Музыкальной академии, любовь, счастливый брак, красивый дом врача – все это вместилось в какие-то 10–15 лет и закончилось со смертью отца. И вот, спустя десятилетие ужасной нищеты, ее сын неожиданно отрывается от нее, собираясь создать свою семью. Ей оставалось только одно: существовать один на один с одиночеством. Она расплакалась, но без причитаний. Жаловаться мама просто не умела. С этого момента она стала медленно и тихо слепнуть, плетя кружева, чтобы на вырученные деньги подарить мне еще что-нибудь.