Сергей Михайлович Соловьев
Полный курс русской истории: в одной книге
Спросим человека, с кем он знаком, и мы узнаем человека; спросим народ об его истории, и мы узнаем народ.
С. М. Соловьев
Читаю историю Соловьева. Все, по истории этой, было безобразно в допетровской России: жестокость, грабеж, правеж, грубость, глупость, неумение ничего сделать. Правительство стало исправлять. И правительство это такое же безобразное до нашего времени. Читаешь эту историю и невольно приходишь к заключению, что рядом безобразий совершилась история России. Но как же так ряд безобразий произвели великое единое государство? Уж это одно доказывает, что не правительство производило историю.
Л. Н. Толстой
Предисловие. Труженик науки
В середине XIX столетия, когда в научном мире появился Сергей Михайлович Соловьев, русская историческая наука пребывала в состоянии практически зачаточном. Да, до Соловьева на этой ниве потрудились уже лучшие исторические умы – Татищев и Карамзин. Но первый собирал по крупицам факты родимой древности столетие назад, создав замечательное для своего времени сочинение «История Российская», в котором охватил события от начальных, то есть мифических времен, до конца XVI века. Татищев рассматривал историю с точки зрения монархической, то есть считал, что русское государство утвердилось и обрело силу благодаря монархическому правлению. Он был, как мы теперь говорим, едва ли не первым историком-государственником, то есть историком, видевшим движение прогресса в усилении и упрочении государства. Бесспорно, Татищев сделал очень много для зарождающейся русской исторической науки, но едва ли не самое важное, что для своей работы он использовал утраченные позже источники. Соловьев уважал Татищева, ведь именно тот впервые ввел в русскую историю такие понятия, как этнография и этногеография. Недаром он сказал о Татищеве такие слова: своими трудами Василий Никитич дал «путь и средство своим соотечественникам заниматься русской историей». В устах Соловьева это была наивысшая оценка. Другой историк, несомненно серьезный и крупный хотя бы в силу охваченного им материала, – писатель Николай Михайлович Карамзин, который начал с романов и закончил многотомным трудом «История Государства Российского». В отличие от спокойного и не склонного к аффектации Татищева, Карамзин был совершенно другим человеком. Из него так и выпирал писатель. Карамзин то возвышал свой голос до патетики, то опускал его до зловещего шепота. Недаром карамзинскую историю с удовольствием читали люди весьма далекие от науки и очень хвалили: Николай Михайлович любил писать душевно. В глазах Соловьева эта «душевность» только снижала качество карамзинского труда. Ученый, считал Соловьев, должен быть строгим и уметь оперировать фактами, сопоставлять их, а не просто переписывать летописные сказания. Карамзин, заставший на своем веку царствование нескольких монархов, назначенный главным историком страны при Александре Первом, конечно, не мог не славить своего «кормильца» и ту систему, на вершине которой стоял государь. Любое ограничение власти императора казалось ему кощунственным и недостойным истинно русского ума: силу государства он видел в сочетании самодержавия и православия. Православие в карамзинской системе власти в России выполняло функцию той божественной гири, которая при необходимости уравновешивала состояние общества, увеличивая вес, если народ вдруг выказывал недовольство или случалась какая-то внешняя беда, то есть вера, по Карамзину, внушала государям правильные действия для блага народа и она же сплачивала людей, заставляя их еще лучше служить своим правителям. Вполне очевидно, что в эту двуглавую модель Карамзин верил совершенно искренне, клеймя конституцию и прочие западные мерзопакости как непонятные и ненужные русскому человеку. Он страшно боялся возвышения аристократии, которая может свести все достижения самодержавия к нулю, ограничив власть государя. Вероятно, декабрьское восстание, которое он пережил едва на год, было для него неожиданным и весьма неприятным сюрпризом. «Самодержавие есть палладиум России; целость его необходима для ее счастья», – считал он, так что посягнувшие на самое святое – самодержавную власть – ранили историка в самое сердце. Как можно посягать на палладиум, на лучшее, что есть и что создает страну? Все эти воззрения писателя-историка нашли отражение и в его научном труде. Соловьев, естественно, не мог не оценить подвиг Николая Михайловича, ушедшего в историю с 37 лет и до последнего вздоха, но он не мог воспринимать всерьез многое из сказанного Карамзиным, поскольку в голосе того преобладало более эмоций, чем трезвой оценки фактов. Правда, в юные годы карамзинская история была его любимым чтением. «Между книгами отцовскими я нашел всеобщую историю Басалаева, – рассказывал он, – и эта книга стала моею любимицею: я с нею не расставался, прочел ее от доски до доски бесконечное число раз; особенно прельстила меня римская история… Велико было мое наслаждение, когда после краткой истории Басалаева я достал довольно подробную историю аббата Милота, несколько раз перечел и эту, и теперь еще помню из нее целые выражения… Единовременно, кажется, с Милотом, попала мне в руки и история Карамзина: до тринадцати лет, то есть до поступления моего в гимназию, я прочел ее не менее двенадцати раз, разумеется, без примечаний, но некоторые томы любил я читать особенно, самые любимые томы были: шестой – княжение Иоанна III и восьмой – первая половина царствования Грозного; здесь действовал во мне отроческий патриотизм: любил я особенно времена счастливые, славные для России… Двенадцатый том мне не очень нравился, именно потому, что в нем описываются одни бедствия России…»
Сам Соловьев стремился счастливо соединить следование фактическому материалу и красоту изложения. Однако факты интересовали его куда как больше. Читавший много и на разных языках, он стремился вводить в свои сочинения как изложение русских летописных источников, так и иностранные тексты, чтобы картина получилась полной и объемной, наиболее объективной, как ему казалось. Поэтому он склонялся к разбору фактического материала и сдерживал собственные порывы что-либо заметить по ходу повествования. Это у него получалось далеко не всегда. Иногда, разъяренный нарисованной только что неприятной картиной, он не сдерживался и давал оценку. Но в его трудах таких оценочных восклицаний совсем немного. Ученый вовремя успевал наступить на горло собственной песне, дабы вся лирика осталась за бортом, а не как у Карамзина – в тексте. Счастливцы, слушавшие курс лекций Соловьева по русской истории, вспоминали впоследствии, как воздействовало на них это строгое следование фактам. «Начали мы слушать Соловьева, – рассказывал его великий ученик Ключевский, – обыкновенно мы уже смирно сидели по местам, когда торжественной, немного раскачивающейся походкой, с откинутым назад корпусом вступала в словесную внизу высокая и полная фигура в золотых очках, с необильными белокурыми волосами и крупными пухлыми чертами лица, без бороды и усов, которые выросли после. С закрытыми глазами, немного раскачиваясь на кафедре взад и вперед, не спеша, низким регистром своего немного жирного баритона начинал он говорить свою лекцию и в продолжение 40 минут редко поднимал тон. Он именно говорил, а не читал, и говорил отрывисто, точно резал свою мысль тонкими удобоприемлемыми ломтиками, и его было легко записывать… Чтение Соловьева не трогало и не пленяло, не било ни на чувства, ни на воображение, но оно заставляло размышлять. С кафедры слышался не профессор, читающий в аудитории, а ученый, размышляющий вслух в своем кабинете… Суть, основная идея курса как бы кристаллизировалась в излюбленных, часто повторяемых лектором словах – „естественно и необходимо“».
«Соловьев давал слушателю удивительно цельный, стройной нитью проведенный сквозь цепь обобщенных фактов взгляд на ход русской истории… Настойчиво говорил и повторял он, где нужно, о связи явлений, о последовательности исторического развития, об общих его законах, о том, что называл он необычным словом – историчностью».
Соловьев стал профессором в очень молодом возрасте – буквально со студенческой скамьи он перешел в преподаватели. И этой преподавательской деятельности он практически не оставил до смерти. Московский университет воистину стал его родимым домом. Читая курс истории своим студентам, Соловьев очень рано понял, что им нужна, прежде всего, хорошая и богатая фактами, требующими размышления, новая история. В «Записках», не предназначенных для чужого глаза, он о своем решении написать полную историю России говорил так:
«Давно, еще до получения кафедры, у меня возникла мысль написать историю России; после получения кафедры дело представлялось возможным и необходимым. Пособий не было; Карамзин устарел в глазах всех; надобно было, для составления хорошего курса, заниматься по источникам; но почему же этот самый курс, обработанный по источникам, не может быть передан публике, жаждущей иметь русскую историю полную и написанную, как писались истории государств в Западной Европе? Сначала мне казалось, что история России будет обработанный университетский курс; но когда я приступил к делу, то нашел, что хороший курс может быть только следствием подробной обработки, которой надобно посвятить всю жизнь».