Ознакомительная версия.
Сергей Игоревич Ачильдиев
Постижение Петербурга. В чем смысл и предназначение Северной столицы
Памяти моих друзей Ильи Гуркова, Бориса Скрадоля, Аркадия Спички
Из тяжёлых, подпираемых крышами туч сеет мелкий дождичек. Резкие порывы ветра пронизывают насквозь. Температура — чуть выше нуля, влажность — под сто процентов. Идёшь, словно по дну моря. Нормальная питерская погодка…
В преддверии трёхсотлетнего юбилея города старую Сенную площадь, чрево Питера, уже начали теснить новомодные торговые павильоны с затемнёнными стёклами. Но пока здесь по-прежнему кишит народ: крикливые цыганки и небритые кавказцы, интеллигенты с пудовыми кошёлками и тихие старушки с вязаными шерстяными носками по двадцатке, бомжи и приблудные собаки. Кто продаёт, кто покупает, кто надеется на милостыню, а кто просто норовит стянуть, что плохо лежит.
Выбираюсь из этой толчеи к переулку Гривцова. Изначально он именовался Конным, и в «Преступлении и наказании» обозначен как «К-ный». А значит, вот оно, то самое место: здесь, ««у самого К-ного переулка, на углу», Раскольников случайно услыхал разговор, из которого понял, что ««завтра, ровно в семь вечера», Алёна Ивановна, знакомая ему старуха-процентщица, ««останется дома одна».
В сотне шагов — мост через канал Грибоедова, бывший Екатерининский. В романе он упоминается неоднократно и всякий раз презрительно — «канава». С тех пор вода стала чуть чище, мальчишки даже ловят в ней рыбу. Но, говорят, этот улов не едят даже кошки.
Сразу за мостом поворот налево: Гражданская улица (бывшая Средняя Мещанская) — узкая, тихая и чистенькая, впритык уставленная теми же четырёх-пятиэтажными домами.
Вот и пересечение Гражданской со Столярным переулком, а на нём то самое здание, известное как «дом Раскольникова». Тесная подворотня, на редкость ухоженный двор и ничем не приметная дверь в первый правый подъезд. Внутри — узкая крутая лестница. Тут же на стене аккуратно выведено фломастером: ««Вперёд к Роде!», — и стрелка вверх.
Медленно одолеваю первый пролёт, второй, третий… С каждым этажом надписей на стенах всё больше. На четвёртом они уже наползают друг на друга.
Самое распространённое — объяснения в любви:
««Родя — ты прикольный чел.!»;
««Хоть я не фанатка Достоевского, но я люблю тебя, Родя! Инна, 10-а»;
««Пусть всегда будет Родя!»;
Ему, кумиру, здесь адресованы целые лирические послания:
««Родя! Это место твой храм…Мы поставим свечку в твоём храме. Свеча погаснет, но её свет останется в нас. Он вечен, как вечна жизнь. Ты бессмертен»;
«За ни за что тебе спасибо,
за ни за что тебе, мой друг.
И, словно тень, проходит мимо
волнобаржовый бороздюк! Морозный. Псков».
Есть и явные следы молодёжной агрессивности:
«Бей старух, спасай Россию!»;
«Родя, убей мою соседку!!! P S. Пожалуйста».
Рядом краткие философские эссе:
«Родя! Ты не её убил, а себя! Мурка, Ann, М.-О.»;
«Раскольников тоже не знал, зачем он шёл к Сонечке — ему нужны были её слёзы… Маша»;
«Дорогой мой Родя! Ты — дурак! И зачем, зачем ты сделал это?! Но ты выстрадал — и этим возродился… Твои Наташа и Катя!»;
«Родя, не обманывай себя, ведь ты любишь смерть, я тоже её люблю» (ниже приписка: «Ну и дурак»).
Наконец, под самой крышей, — низкая дверь. Та самая, за которой в каморке, более походившей на шкаф, обитал Родион Раскольников. К этой двери ведут тринадцать ступеней, отделяющие каморку от последнего, четвёртого этажа. Сразу вспомнилось: «Он… прислушался, схватил шляпу и стал сходить свои тринадцать ступеней». Справа от косяка старательно выведено белой краской: «Ждите меня, и я вернусь. Вернусь однозначно! Родя».
Берусь за дверную ручку и осторожно тяну на себя. Нет ни каморки, ни «трёх старых стульев, не совсем исправных», ни «крашеного стола в углу», ни «неуклюжей большой софы». Только укрытый полуистлевшими тряпками полосатый матрас, пустая водочная бутылка, пара грязных тарелок и уходящий куда-то вдаль засиженный голубями чердак: бомжеубежище.
В этот момент на четвёртом этаже — где жила хозяйка, у которой квартировал Раскольников, — щёлкает дверной замок, и передо мной возникает строгая старуха в видавшем виды плаще и шляпке «были и мы молодыми».
— Тоже гадости малюешь?! — вопрошает она, грозно стукнув длинным зонтом об каменный пол.
— Да нет, я только читаю.
— Нашёл, что читать! Глупости всякие, особенно про старух. Страшный дом, и жить тут страшно. Вон моя внучечка, начиталась да пошла на меня с топором. «Хочу, — кричит, — жить одна!». А чем мы, старухи, вам помешали? Дотягиваем своё в нищете. Пенсия такая — без топора помрёшь!..
И она ползёт вниз, кляня дороговизну, дурацкие надписи на стенах и современную молодёжь. С каждым пролётом лестницы стук каблуков и зонтика всё глуше. Потом где-то внизу бабахает входная дверь на тугой пружине, и лестница снова затихает. Только муха, жужжа, бьётся в оконное стекло…
Петербург — город, как известно, мистический. Ещё Гоголю здесь примерещился нос, разгуливающий сам по себе, Блоку — «Христос в белом венчике из роз», по Михайловскому замку, говорят, и теперь время от времени бродит, скрипя паркетом и тяжко вздыхая, призрак императора Павла… И тем не менее, кто мне поверит, расскажи я про эту старуху и её внучку, которая, живя в «доме Раскольникова», ринулась на родную бабушку с топором? Я бы не поверил, сказал бы: выдумки! Потому что сам не знал, как объяснить столь частые, но всегда такие удивительные столкновения петербургского прошлого с настоящим, реального с вымышленным…
Спускаюсь вниз и сворачиваю в подворотню. Справа в стене, несколькими ступеньками ниже асфальта, чернеет дверь. Та самая — в старую дворницкую, тоже чуть приоткрытая, как и тогда, когда подворотню миновал Раскольников, направляясь к Алёне Ивановне. Но я уже не проверяю, лежит ли там по-прежнему топор под лавкой, и выскакиваю на улицу.
Дождь перестал, ветер утих. Стало почти темно, однако фонари пока не зажигали. В вечерней мгле всё кажется ещё более призрачным, размытым, ирреальным. Возвращаюсь на Сенную и шагаю по Садовой в сторону Невского…
А на следующий день отправляюсь в библиотеку, и начинается новое путешествие — по научным трактатам, мемуарам, трёхвековой художественной литературе города. И постепенно петербургский материк вырастает передо мной во всём своём трагедийном величии. Город-счастливец и город-страдалец. Город грандиозных замыслов и несбывшихся надежд. Город немеркнущего мужества и позорного безволия. Неповторимый в своём историческом центре и заурядный в спальных районах. Богатый и бедный. Независимо-строптивый и покорно-послушный. Любимый и проклинаемый…
Шаг за шагом неясное и загадочное становилось — во всяком случае, так мне чудилось — ясным. И тогда появлялись отдельные заметки, цитаты, и размышления складывались в очерки. Но тут же вырастали новые вопросы, и вновь надо было отыскивать тропки в этом тёмном, топком лесу, пытаясь понять причинноследственную связь событий, неожиданность исторических метаморфоз, игру человеческих судеб и поступков.
Наконец, книга вроде бы сложилась. Оставалось отнести её в издательство. Но, перечитав написанное, я с ужасом убедился, что до окончания работы ещё очень далеко. Слишком многое осталось невыясненным, недосказанным, необъяснённым… И тогда стали возникать новые главки и очерки.
Так продолжалось до тех пор, пока я, в конце концов, не понял: написать эту книгу до конца невозможно. Потому что постижение Петербурга может быть только процессом, таким же огромным и нескончаемым, как сам город. И авторская цель вовсе не в том, чтобы отыскать ответы на все вопросы. Она гораздо скромней — чтобы будущий читатель стал соавтором этих заметок.
… Книга вышла в конце 2006 года. Она получила немало положительных откликов. Но были и отрицательные. И я им тоже был по-своему рад: значит, моя работа не оставила читателей равнодушными. Причём интерес к книге не угасал даже после того, как весь тираж давно разошёлся. Кто-то просил почитать авторский экземпляр, кто-то отыскал текст в Интернете, кто-то спрашивал, где можно купить книгу в бумажном варианте…
Ознакомительная версия.