Лондон Джек
Тропой ложных солнц
Джек ЛОНДОН
ТРОПОЙ ЛОЖНЫХ СОЛНЦ
Рассказ
Перевод Д. Горбова
Ситка Чарли курил трубку, задумчиво рассматривая наклеенную на стене иллюстрацию из "Полис-газет". Он полчаса, не отрываясь, глядел на нее, а я все это время украдкой следил за ним. В мозгу его происходила какая-то работа, - бог весть какая, но во всяком случае интересная. Он прожил большую жизнь, много повидал на своем веку и сумел совершить необычайное превращение: отошел от своего народа и стал, насколько это возможно для индейца, даже по своему духовному облику белым. Он сам говорил, что пришел на огонек, подсел к нашему костру и стал одним из нас. Он так и не научился читать и писать, но язык у него был замечательный, а еще замечательней - та полнота, с какой он усвоил образ мыслей белого человека, его подход к вещам.
Мы наткнулись на эту покинутую хижину после тяжелого дневного перехода. Теперь собаки были накормлены, посуда после ужина вымыта, и мы наслаждались тем чудным мгновением, которое наступает для путешествующих по Аляске раз - только раз - в сутки, когда между усталым телом и постелью нет других препятствий, кроме потребности выкурить на ночь трубку. Кто-то из прежних обитателей хижины украсил ее стены иллюстрациями, вырванными из журналов и газет, и вот эти-то иллюстрации привлекли внимание Ситки Чарли, как только мы сюда приехали - часа два назад.
Он пристально изучал их, переводя взгляд с одной на другую и обратно; и я видел, что он сбит с толку, озадачен.
- Ну что? - нарушил я наконец молчание.
Он вынул трубку изо рта и сказал просто:
- Не понимаю.
Опять затянулся, опять вынул трубку и указал концом мундштука на иллюстрацию из "Полис-газет".
- Вот эта картинка. Что такое? Не понимаю.
Я взглянул. Человек с неправдоподобно злодейской физиономией, трагически прижав руку к сердцу, навзничь падает на землю; другой - что-то вроде карающего ангела с наружностью Адониса - стоит против него, подняв дымящийся револьвер.
- Какой-то человек убивает другого, - промолвил я, в свою очередь, сбитый с толку, чувствуя, что не умею подыскать объяснения изображенному.
- Почему? - спросил Ситка Чарли.
- Не знаю, - откровенно признался я.
- В этой картинке только конец, - заявил он. - У нее нет начала.
- Это жизнь, - сказал я.
- В жизни есть начало, - возразил он.
Я промолчал, а он перевел глаза на другое изображение - снимок с картины "Леда и лебедь".
- В этой картине нет начала, - сказал он. - И конца нет. Я не понимаю картин.
- Взгляни вот на эту, - указал я ему на третью иллюстрацию. - В ней есть определенный смысл. Как ты ее понимаешь?
Он рассматривал ее несколько минут.
- Девочка больна, - заговорил он наконец. - Вот - доктор, смотрит на нее. Они всю ночь не спали: видишь - в лампе мало керосина, в окне рассвет. Болезнь тяжелая; может быть, девочка умрет, поэтому доктор такой хмурый. А это - мать. Болезнь тяжелая: мать положила голову на стол и плачет.
- Откуда ты знаешь, что плачет? - перебил я. - Ведь лица не видно. Может быть, она спит?
Ситка Чарли удивленно взглянул на меня, потом опять на картину. Было ясно, что впечатление его было безотчетным.
- Может, и спит, - согласился он. Потом посмотрел внимательнее. Нет, не спит. По плечам видно, что не спит. Я видел, как плачут женщины у них такие плечи. Мать плачет. Болезнь очень тяжелая.
- Ну вот, ты и понял содержание картины! - воскликнул я.
Он отрицательно покачал головой и спросил:
- Девочка умрет?
Теперь уж я вынужден был промолчать.
- Умрет она? - повторил он свой вопрос. - Ты художник. Может, знаешь?
- Нет, не знаю, - признался я.
- Это не жизнь, - наставительно промолвил он. - В жизни девочка либо умирает, либо выздоравливает. В жизни что-то происходит. На картине ничего не происходит. Нет, я не понимаю картин.
Он был явно раздосадован. Ему так хотелось понять все, что понятно белым, а в данном случае это не удавалось. В его тоне чувствовался также вызов: я должен был доказать ему наличие мудрости в картинах. Кроме того, он был наделен необычайно сильным воображением, - я давно это заметил. Он все представлял себе наглядно. Он созерцал жизнь в образах, ощущал ее в образах, образно мыслил о ней. И в то же время не понимал образов, созданных другими и запечатленных ими с помощью красок и линий на полотне.
- Картина - частица жизни, - сказал я. - Мы изображаем жизнь так, как мы ее видим. Скажем, ты, Чарли, идешь по тропе. Ночь. Перед тобой хижина. В окне свет. Одну-две секунды ты смотришь в окно. Увидел что-то и пошел дальше. Допустим, там человек, он пишет письмо. Ты увидел что-то без начала и конца. Ничего не происходило. А все-таки ты видел кусочек жизни. И вспомнишь его потом. У тебя в памяти осталась картина. Картина в раме окна.
Он явно был заинтересован: я знал, что, слушая меня, он как бы уже смотрел в окно и видел человека, который пишет письмо.
- Ты нарисовал одну картину, которая мне понятна, - сказал он. Правдивая. С большим толком. Собрались у тебя в хижине в Доусоне люди. Сидят за столом, играют в фараон. По крупной. Не ограничивают ставок.
- Почем ты знаешь, что не ограничивают? - спросил я взволнованно, так как речь шла об оценке моего творчества беспристрастным судьей, который знает только жизнь, не знаком с искусством, а в области реального чувствует себя как рыба в воде. Надо сказать, что именно этой картиной я особенно дорожил. Я назвал ее "Последний кон" и считал одним из лучших своих созданий.
- На столе нету денег, - объяснил Ситка Чарли. - Играют на фишки. Значит - на все, что в банке. У одного желтые фишки - каждая, может, по тысяче, может, по две тысячи долларов. У другого красные - может, по пятьсот долларов, может, по тысяче. Очень крупная игра. Все ставки высокие, играют на весь банк. Почем я знаю? У твоего банкомета краска в лице. (Я был в восторге.) Тот, кому сдают, сидит у тебя на стуле, наклонившись вперед. Отчего он наклонился? Отчего у него такое застывшее лицо? А глаза горят. Отчего у банкомета краска в лице? Отчего все точно окаменели? И тот, что с желтыми фишками. И тот, что с белыми. И тот, что с красными. Отчего все молчат? Оттого, что очень крупная игра. Оттого, что последний кон.
- Почем ты знаешь, что последний? - спросил я.
- Банк на короле, семерка открыта, - ответил он. - На свои карты никто не ставит. Свои карты - в сторону. У всех одно на уме. Все ставят на семерку. Может, банк потеряет тысяч двадцать, может, выиграет. Да, эту картину я понимаю!
- А все-таки ты не знаешь конца! - победоносно воскликнул я. - Это последний кон, но карты еще не открыты. На картине они так и не будут открыты. Так и останется неизвестным, кто выиграл и кто проиграл.
- И они так и будут сидеть и молчать? - промолвил он с удивлением и ужасом во взгляде. - И тот, кому сдают, так и будет сидеть, наклонившись вперед? И краска не сойдет со щек банкомета? Как странно! Они будут сидеть там всегда, всегда. И карты так и не будут открыты.
- Это картина, - сказал я. - Это жизнь. Ты сам видал такие вещи.
Он поглядел на меня, подумал, потом медленно произнес:
- Да, ты правильно говоришь. Тут нет конца. Никто его не узнает. Но это верно. Я видел. Это жизнь.
Он долго курил, не произнося ни слова, оценивая изобразительную мудрость белого человека и сличая ее с жизненными явлениями. Иногда он покачивал головой и раза два что-то проворчал себе под нос. Потом выбил пепел из трубки, опять тщательно ее набил и после короткого раздумья закурил снова:
- Да, я тоже видал много картин жизни, - заговорил он. - Не нарисованных, а таких, которые видишь своими глазами. Я смотрел на них будто через окно, как на того, что пишет письмо. Я видел много кусков жизни - без конца, без начала, без ясного смысла.
Вдруг он обернулся ко мне, поглядел на меня в упор и задумчиво сказал:
- Послушай. Ты художник. Как бы ты изобразил то, что я видел однажды: картину без начала и с непонятным концом, кусок жизни, освещенный северным сиянием и вставленный в раму Аляски?
- Широкое полотно, - пробормотал я.
Но он не обратил внимания на мои слова, так как перед глазами его уже стояла картина, порожденная воспоминанием, и он созерцал ее.
- Ей можно дать разные названия, - продолжал он. - Но там было много ложных солнц, и вот я придумал назвать ее так: "Тропой ложных солнц". Это случилось давно. Я встретил эту женщину в первый раз семь лет тому назад, осенью тысяча восемьсот девяносто седьмого года. У меня было очень хорошее питербороуское каноэ на озере Линдерман. Я перевалил через Чилкут с двумя тысячами писем для Доусона, - я работал почтальоном. Тогда все рвались на Клондайк. Много народу находилось в пути. Многие валили деревья и делали лодки. Скоро станут реки; в воздухе снег, на земле снег, на озере лед, на реке в заводях тоже лед. День ото дня все больше снега, больше льда. Может, через день, может, через три, может, через неделю ударит мороз, и тогда - нет воды, один лед, и все пойдут пешком. До Доусона шестьсот миль, долгий путь. А лодка быстро бежит. Всем хочется в лодку. Все говорят: "Чарли, возьми меня в каноэ; двести долларов дам"; "Чарли, триста долларов"; "Чарли, четыреста". Но я говорю: "Нет". Всем говорю: "Нет. Я почтальон".