Вот Геббельс, в то время еще сторонник Штрассера, записывает в дневнике ход дискуссии своего шефа с Гитлером: «Выступает Штрассер. Запинается, голос дрожит, так некстати, добрый честный Штрассер, ах, господи, как же не доросли мы до этих свиней внизу!.. Я не мог сказать ни слова. Меня как по голове треснули».
Говорят, самоуверенность фюрера уходила корнями в сугубо артистическое требование Вагнера «превзойти реальность». Гитлер изрекал: «Я гарантирую вам, что невозможное всегда удается. Самое невероятное — это и есть самое верное».
Он верил в свою миссию Парсифаля и внушал людям иллюзорное чувство безопасности.
Период его правления некоторые называют временем господства театра над реальностью. «Быстрый взлет Адольфа Гитлера напоминал театральную карьеру: он начал как вагнерианский герой и благодаря убедительности, энергии смог превратить в свою публику весь народ…»
Вагнер словно заразил Гитлера экспансивностью своей натуры. «Искусство Вагнера никогда не позволяет забывать о том, что в своей основе оно было инструментом неудержимого и далеко идущего стремления подчинять себе все вокруг. Эта столь же непреодолимая, сколь и двусмысленная тяга к массовым сценам, внушительности, к ошеломляющим масштабам объясняет, почему первой крупной композицией после «Риенци» и «Летучего голландца» у Вагнера стало его произведение для хора из тысячи двухсот мужских голосов и оркестра из ста музыкантов. Трезвый и непредвзятый взгляд на приемы, характерные для музыки Вагнера, как ни для какой другой, обнаруживает неизменное самоискушение величественным эффектом завывания волынок, когда в сопровождении резкого визга смычковых разворачивается действо, где все вперемешку — Вальхалла, ревю и храмовые обряды. С Вагнером в искусстве началась эпоха неразборчивого околдовывания масс. И просто невозможно представить стиль зрелищ в Третьем рейхе без этой оперной традиции, без демагогического по своей сути творчества Рихарда Вагнера» [46].
Плакат: «Никогда рейх не погибнет, если вы едины и верны»
Сам стиль пропаганды III рейха — жестокий и холодный — немыслим без Вагнера[13]. Многолюдные движения на сцене актеров и статистов, вслед за Вагнером, требовались и Гитлеру. Находясь уже на вершине власти, он вспоминал, как однажды, бродя по Вене, увидел многолюдную демонстрацию рабочих. В течение двух часов бесконечные шеренги по четыре человека в каждой проползали мимо него исполинской серой змеей. Он стоял на тротуаре Рингштрассе как завороженный. Домой Гитлер вернулся, пораженный невероятным сценическим эффектом. Он уже не помнил ни одного лозунга, под которыми шли пролетарии. Не это было важно. Именно тогда будущий вождь смутно понял, какого впечатления можно добиться за счет массы людей. И словно заранее сформулировал призыв: двинемся вперед единой колонной… Гитлер стоял на трибуне, над марширующей Германией. И четкое движение колонн означало для него послушание нации его воле. Еще лучше, если колонны двигались ночью, при свете факелов. Тогда отдельных людей не было видно вообще. Просто у ног диктатора текла слепая, послушная сила.[14]
В двадцатые годы итальянский коммунист Антонио Грамши выдвинул идею, что революции на самом деле происходят «не по Марксу». И что побеждает не «передовой класс», а тот, кто добивается культурного доминирования. В том числе — за счет разрушения старых символов. Грамши пристально изучал «войну символов» эпохи Реформации. Заметим: ее результатом стала вспышка насилия, унесшего две трети населения Германии…
Гитлер, кстати, с самого начала своей карьеры собственноручно рисовал эскизы партийных знаков и эмблем… А потом давал предписания местным партийным группам: «самым строжайшим образом пропагандировать ношение партийного значка…» Он часами просиживал в геральдическом отделении Мюнхенской библиотеки. Искал то изображение орла, которое было бы пригодно для партийной печати — гордая и грозная птица. В своих когтях она должна нести свастику, призванную вытеснить христианский крест. Вокруг свастики — венок из дубовых листьев. Если на церковных барельефах дуб Вотана склонялся перед Христом, то теперь это культовое дерево древних германцев получало новую силу.
И вот из-под руки Гитлера орел взлетел. Свастику несет как бомбу. А ведь еще недавно этот древний языческий символ огня и вечного круговращения вселенной казался каким-то засохшим насекомым. Паучком, нацарапанным кем-то на камне в незапамятные времена. Теперь эта психофизическая бомба взорвется — со страшной силой!
Гитлер был не особенно музыкален. В операх Вагнера ему больше нравились декорации, антураж, символы. Да, критики Вагнера отмечали, что он пишет музыку для людей, лишенных музыкального слуха. Но ведь и фюрер делал политику для аполитичных. Он считал, что государство должно быть поднято на уровень художественного произведения, а политика обновлена духом искусства. Что ж, мысль о том, что искусством должна быть сама жизнь (и смерть) была известна со времен Байрона.
«Грамши в теории гегемонии уделял большое место театру, особенно театру Луиджи Пиранделло, который немало способствовал приходу к власти фашистов в Италии. Сам Пиранделло тоже понимал эту роль театра. Он писал, что Муссолини — «истинный человек театра, который выступает, как драматург и актер на главной роли, в Театре Веков» [18-2]… Кинохроника донесла до нас сцены из этого театра. Напыщенный, комично-величавый — словно трагик из провинциальный труппы — дуче то и дело возникает на фоне Колизея или рядом с памятником какому-то из римских императоров. Кругом развешены плакаты с римской фасцией — символом имперского Рима. Смуглые коротышки, поселившиеся на Апеннинском полуострове, играют роли потомков великой цивилизации…
Кстати, «во всех революциях театр играл довольно зловещую роль, по крайней мере, симпатии большинства артистов, как правило, были на стороне революции; по сути, главным импульсом театра стала ломка христианской морали.
После революции на осквернение театру были отданы многие храмы, и артисты без всякого укора совести играли в алтаре как на сцене…»
Великая европейская культура объяснила им всем уже давно: «Мир — театр, и люди в нем актеры». Даже перед смертью, перед встречей с Богом, о чем они говорили! Рабле: «Закройте занавес, фарс окончен». Бетховен: «Друзья, аплодисменты! Комедия окончена».
Вагнер был не просто реформатором оперного театра, но и — в полном смысле этого слова — революционером. Все закономерно: романтик потому и является романтиком, что его не устраивает реальный, Богом созданный мир. Такой энтузиаст всегда революционен. Он хочет изменить этот мир по кальке своей фантазии.
В 1848 году в Дрездене появился некий русский анархист. Постоянно в облаках сигарного дыма. Когда в возбуждении он срывал свою широкополую шляпу, по ветру развевалась густая грива. Такая необычная по тем временам прическа[15] означала для посвященных приобщенность к сатанистическому культу. Именно этому анархисту принадлежали слова: «Дьявол — первый вольнодумец и спаситель мира; он освобождает Адама и ставит печать человечности и свободы на его челе, сделав его непослушным».
Он уже принимал участие во многих восстаниях, был осужден, бежал… Он хотел стать во главе Всемирной Революции и откровенно провозглашал свои методы: «В этой революции нам придется разбудить дьявола в людях, чтобы возбудить самые низкие страсти».
Вагнера, остававшегося, по сути, провинциальным немецким мещанином, эта неистовая фигура и влекла, и пугала. Композитор вспоминал: «Поскольку он вел невеселую жизнь подпольщика, я по вечерам часто приглашал его к себе; моя жена подавала на ужин тонко нарезанные ломтики мяса и колбасы. Вместо того чтобы аккуратно, на саксонский манер, распределять их по кусочку хлеба, он поглощал их огромными массами». Можно вообразить себе ужас Мины Вагнер!
Звали русского Михаил Бакунин.
Рихард Вагнер познакомился с ним весной 1849 года во время репетиции 9-й симфонии Бетховена. «На генеральной репетиции, — рассказывает Вагнер, — тайно от полиции присутствовал Михаил Бакунин. По окончании концерта он безбоязненно прошел ко мне в оркестр и громко заявил, что если бы при ожидаемом великом мировом пожаре предстояло погибнуть всей музыке, мы должны были бы с опасностью для жизни соединиться, чтобы отстоять эту симфонию».
Михаил Бакунин: «сатанистическая» прическа, как у Маркса или Прудона
Русский анархист очаровал композитора: «Когда я впервые увидел Бакунина… в ненадежной для него обстановке, меня поразила необыкновенная импозантная внешность этого человека, находившегося тогда в расцвете тридцатилетнего возраста. Все в нем было колоссально, все веяло первобытной свежестью… Видимо, он чувствовал себя прекрасно, когда, растянувшись на жестком диване у гостеприимного хозяина, мог дискутировать с людьми различнейших оттенков о задачах революции. В этих спорах он всегда оставался победителем. С радикализмом его аргументов, не останавливавшихся ни перед какими затруднениями, выражаемых притом с необычайною уверенностью, справиться было невозможно».