Для Белинского русские люди до начала вестернизации был «народ, не живший жизнию человечества». Читая автора 17 века, Котошихина, Белинский поражается, как русские власти порют князя и боярина, как отнимают у них поместья и вотчин всего лишь за преступление, совершенное против мужиков. Поражается темноте и дикости России! Хотя надо было поражаться справедливости русского государства, поскольку в большинстве европейских стран того времени за грабеж и убийство мужиков никаких наказания людям высшего сословия не полагалось. Для Белинского телесное наказание — вообще какое-то специфически русское явление. Ему ничего неизвестно об унизительных телесных наказаниях, которые существуют даже в современном ему западном мире, не говоря уже о Европе 17 века. Не «ложится» это в концепцию. И как же надо было в московском университете преподавать и изучать мировую историю?
А историю «передовых» стран студентам преподавали в парадном отутюженном виде, не вскрывая то, что находится за фасадом технических и социальных достижений. Популярнейший профессор истории Т. Грановский, к примеру, полностью находился под влиянием гегельянской философии, которая утверждала историчность только западных романо-германских наций, через которые проявляется мировой дух. Грановский говорил московским студентам о том, «какой необъятный долг благодарности лежит на нас по отношению к Европе, от которой мы даром получили блага цивилизации.»[314]
Возможно, Белинский и слышал о том, как работает гильотина во Франции, бич и виселица в Англии, однако забывает это по одной уж причине, что французы и англичане — исторические народы и всё, что у них происходит, служит всемирному прогрессу.
При всем сочувствии к обиженным московским боярам, Белинский мог сообщить в июне 1841 г. своему приятелю Боткину: «Увы, друг мой, я теперь забился в одну идею, которая поглотила и пожрала меня всего… Во мне развилась какая-то дикая, бешенная фанатическая любовь к свободе и независимости человеческой личности, которые возможны только при обществе, основанном на правде и доблести… Я понял… кровавую любовь Марата к свободе, его кровавую ненависть ко всему, что хотело отделяться от братства с человечеством хоть коляскою с гербом… Я начинаю любить человечество по-маратовски: чтобы сделать счастливою малейшую часть его, я кажется, огнем и мечом истребил: бы остальную.»
В этом месте своей переписки с другом Белинскому следовало бы остановиться и принюхаться, не пахнет ли серой, не слышны ли из подпола слова: «Добро пожаловать в ад». В душе Белинского уже сидят бесы, которые в итоге разрушат одну из самых устойчивых социальных систем в мире, выживавшую, возобновлявшуюся и расширявшуюся на протяжении многих веков в самых неблагоприятных условиях.
Белинский испытывает художественную ненависть к Гоголю за то, что тот не разделяет интеллигентских взглядов на Европу и Россию.
«Невежество абсолютное. Что наблевал о Париже-то», — пишет Белинский, никогда не бывавший за границей, о парижских заметках Гоголя. Насколько это в стилистике нашей интеллигенции — фанатическое желание уничтожить любое мнение, противоречащее догматам ее веры, веры в Запад.
Рациональная часть писем Белинского к Гоголю показывают лишь ограниченного защитника догмы, что «Запад лучше России» и в полной красе демонстрирует агрессивно-послушное состояние сознания. Послушное по отношению к умозрительной картине Европы, агрессивное по отношению к своим мыслящим соотечественникам.
Белинский называет гоголевские «Выбранные места из переписки с друзьями» «артистически рассчитанной подлостью», «плодом умственного расстройства», потому что усматривает в них «гимн властям предержащим». Но, по существу, об умственном растройстве стоило бы задуматься самому неистовому Виссариону, который без всяких затей признавался: «Люди так глупы, что их насильно надо вести к счастью.»
Гоголь не ученый, а художник, и поэтому лишь может обратить внимание Белинского на необходимость постижения не только манихейских схем, но и конкретных основ русской жизни:: «И прежде, и теперь я был уверен в том, что нужно очень хорошо и очень глубоко узнать свою русскую природу, и что только с помощью этого знания можно почувствовать, что именно следует нам брать и заимствовать из Европы, которая сама этого не говорит». «Россия не Франция; элементы французские — не русские. Ты позабыл даже своеобразность каждого народа и думаешь, что одни и те же события могут действовать одинаковым образом на каждый народ.»
Примечательно обращение Гоголя к Белинскому с предложением продолжить свое образование: «Вспомните, что вы учились кое-как, не кончили даже университетского курса. Вознаградите это чтеньем больших сочинений, а не современных брошюр, писанных разгоряченным умом, совращающим с прямого взгляда».[315]
Справедливости ради замечу, что трудно представить Белинского, продающего свое перо врагу. А вот для Герцена это уже возможно. Столь ценимый, как либеральными кругами, так революционерами, он тесно сотрудничал с людьми, которые по его же словам, ненавидели Россию и все русское «дико, безумно, неисправимо», сливался с ними в борьбе против русского государство. Знакомство с Герценым водили чуть ли не все, кто желал нагадить России любыми средствами. Александр Иванович помогал им чем мог, видя в них, так или иначе, борцов за счастье русского народа. Среди друзей Герцена числятся конкретные головорезы, убивавшие русских солдат и похищавшие на Кавказе русских женщин и детей. Он был в курсе секретных диверсионных операций против России, организованных на английские деньги. Ненадежным людям таких сведений не доверяют. Иногда Герцен совсем уж напоминает координатора антироссийской подрывной деятельности — это видно даже из тщательно отшлифованных воспоминаний «Былое и думы». Надо полагать, на бумаге Герцен вспомнил о своей работе далеко не все. Однако надо быть незнайкой-либералом, что не заметить, как много сказал «Искандер» в своих знаменитых мемуарах, как в строках, так и между.
Удивительно, но в Герцене стальное закаленное желание уничтожить российское государство сочетались с полной переменчивостью идеологических взглядов.
Под воздействием страшных сцен парижской бойни июня 1848 г., он поменял свои убеждения с либеральных западнических на социалистические, тоже западнические.
Русскую общину, о существовании которой Герцен узнал из труда Гакстхаузена «Этюды о России», он стал стал соединять с сен-симонистским фаланстером. Во взглядах Герцена на социализм было мало понимания реальностей русской общины, исторических и современных. С Герцена начинается любопытный футуристический квазипатриотизм, согласно которому можно использовать русских, «свежее девственное племя», как кирпичи для построения какой-нибудь социальной идиллии на благо всего человечества. Герцен разбудил не только Троцкого со товарищи, но и многих других строителей утопии на русской земле, включая гайдаровских мальчиков.
Переход Герцена к социалистической идеологии Достоевский оценивает не как истинное страдание за народ, а лишь как чрезвычайную отзывчивость к отвлеченным идеям, проистекающей из внутренней пустоты.
«Разумеется, Герцен должен был стать социалистом и именно как русский барин, то есть безо всякой нужды и цели, а из одного только «логического течения идей» и от сердечной пустоты на родине. Он отрекся от основ прежнего общества;. отрицал семейство и был, кажется, хорошим отцом и мужем. Отрицал собственность, а в ожидании успел устроить дела свои и с удовольствием ощущал за границей свою обеспеченность. Он заводил революции, и подстрекал к ним других, и в то же время любил комфорт и семейный покой…. Всегда, везде и во всю свою жизнь, он, прежде всего был gentil homme Russe et Citoyen du Monde (русский барин и гражданин мира), был попросту продукт прежнего крепостничества, которое он ненавидел и из которого произошел, не по отцу только, а именно через разрыв с родной землей и с ее идеалами.»
В Лондоне Герцен уже не был таким чувствительным, как в Париже; по поводу горестного положения ирландцев, пострадавших от английской «свободы», дипломатично молчал.
На британских островах появляется и бывший доцент московского университета Печорин, который принял католицизм и написал из идеалистических соображений:
Как сладостно отчизну ненавидеть,
И жадно ждать ее уничтоженья,
И в разрушении отчизны видеть
Всемирного денницы пробужденья.
Однако, в отличие от Герцена, Печорин был все-таки человеком с христианской совестью, поэтому пытался как-то помогать своим новым собратьям по вере, несчастным католикам-ирландцам.
А великое сердце Герцена (чья фамилия означает «сердечный») никогда не беспокоится по поводу тех вопросов, которые могут вызвать раздражение британских властей.