Знахарка вошла, шептала над страждущим, плевала, лизала его, умывала и, намешав толченого угля с водою, дала ему выпить эту воду, все продолжая шептать. Все мы уверяли, что с больного как рукою сняло бешенство, и мы выпустили его.
Горбуичик Павлусь прекрасно сыграл свои роли: был настоящею собакою, ворчал, лаял, выл и тормошил пана Кнышевского, вот-таки как истинная собака. Знахарку он также представил весьма натурально: по-I говорки, приговорки, хрипливый голос, удушливый кашель — все, все было очень хорошо. Недурно и Петрусь сыграл свою роль, даже весьма успешно; и это ему так понравилось, что он затеял повторить эту комедию и на следующий вечер.
Вечером, когда мы уселись опять слушать чтение пана Кнышевского и когда он со всем усилием выражал читаемое, Фтеодосия из комнаты, где она запираема была отцом своим, закричала: "Ах, мне лихо! Посмотрите, панычи, чуть ли не бесится мой пан-отец?".
— Ах, так и есть, так и есть! — начал кричать Петрусь, а за ним и все мы кричали: — Бесится пан Кнышевский, бесится!
— Берите ж меня паки, — простонал несчастный, — свяжите вервием и предайте заключению во тьму кромешную…
Мы его честно связали и поволокли в школу. Он оттуда кричал дочери: "Фтеодосие! По-вчерашнему…"
— И без вас знаю, — отвечала она, поспешая в комнату.
— Пригласите волшебницу спешнее! — вопил дьячок.
В свое время знахарка явилась и освободила пана Кнышевского от бешенства. Он сам сознавался, что в сей раз бешенство овладело им менее, нежели вчерашний день.
Пан Кнышевский охотно давал себя связывать, и мы уверены были, что он без ворожбы с места не подвинется, а потому день ото дня беспечнее были насчет его: слабо связывали ему руки и почти не запирали школы, введя его туда.
Эти комические интермедии с паном Кнышевским повторялись довольно часто. В один такой вечер наш художник Павлусь, от небрежности, как-то лениво убирался знахаркою и выскочил с нами на улицу ради какой-то новой проказы. Пану Кнышевскому показалось скучно лежать; он привстал и, не чувствуя в себе никаких признаков бешенства, освободил свои руки, свободно разрушил заклепы школы и тихо через хату вошел в комнату.
Тут он в самом деле взбесился и "возрыкал аки вепрь дикий", как сам после рассказывал. Виновный пробежал мимо его, за ворота, на улицу… Не понимая, в чем дело, мы также пустились "во все лопатки" за Петрусем домой!
На другой день очень рано пан Кнышевский явился к батеньке с жалобою на всех нас.
— Помилуйте, вельможный пане подпрапорный! — вопил пан Кнышевский и просил, и требовал удовлетворения, причем рассказал весь ход интриги нашей и все действия изъяснил со всею подробностью.
Батенька так и покатились от смеху и с удивлением восклицали: "Что за умная голова у этого Петруся! Что за смелая бестия этот Петрусь! Мне бы и во сто голов так не выдумать. Это удивление, а не хлопец!"
Когда же пан Кнышевский умолял и требовал возмездия за поругание, то батенька сказали ему:
— Да чего ты, пане Кнышевский, так турбуешься (хлопочешь)? Что дитя так пошалило, а ты уже и за дело почитаешь.
— Истина глаголет устами вашими, вельможный пане подпрапориый! сказал пан Кнышевский, прижав руки к груди и возведя очеса свои горе. — Но одначе… последствие…
— Будет еще время толковать об этом, пане Кнышевский, а теперь иди с миром. Станешь жаловаться, то кроме сраму и вечного себе бесчестья ничего не получишь; а я за порицание чести рода моего уничтожу тебя и сотру с лица земли. Или же, возьми, когда хочешь, мешок гречишной муки на галушки и не рассказывай никому о панычевской шалости. Себя только осрамишь.
Пан Кнышевский, поклонясь, пошел и, не отказавшись от муки, принес ее домой, а происшествие предал вечному молчанию, а Фтеодосия и подавно никому не открывала.
И хорошо сделал пан Кнышевский, что замолчал. Он ничего бы не выиграл против батеньки, а только раздражил бы их. Хотя они были не больше как подпрапорные, но, оставляя титул, по своему богатству были очень сильны и важны. Но как были нравны, так это ужас! Все их трепетали, а они ни о ком и не думали. Не приведи господи взойти на нашу землю хотя курице господской впрах разорят владельца ее; а если вздумает поспорить или упрекать, так и телес- но над ним наругаются, а сами и в ус себе не дуют. И пан полковник таки всегда за батеньку руку тянул, помня отличные его банкеты и другого рода уважения.
Так куда же было пану Кнышевскому подумать тягаться с батенькою, так уважаемым и чтимым не только всею полковою старшиною, но и самим ясновельможным паном полковником? Где бы и как он ни повел дело, все бы дошло до рассудительности пана полковника, который один решал все и всякого рода дела. Мог ли выиграть ничтожный дьячок против батеньки, который был "пан на всю губу"? И потому он и бросил все дело, униженно прося батеньку, чтобы уже ни один паныч не ходил к нему в школу.
Батенька, топнув ногою, прикрикнули на него: "Вот глупый дьяк, умствует из-за своей дрянной дочки! Сам не знает уже, чему учить, да и находит пустую причину к отказу. Вздор! Меньшие хлопцы: Сидорушка, Офремушка и Егорушка, должны у тебя учиться по договору, а старших трех ты не умеешь чему учить".
В таковых батенькиных словах заключалась хитрость. Им самим не хотелось, чтобы мы, после давишнего, ходили в школу; но желая перед паном Кнышевским удержать свой «гонор», что якобы они об этой истории много думают — это бы унизило их — и потому сказали, что нам нечему у него учиться. Дабы же мы не были в праздности и не оставались без ученья, то они поехали в город и в училище испросили себе "на кондиции" некоего Игнатия Галушкинского, славимого за свою ученость и за способность передавать ее другим.
Маменька крепко поморщились, увидев привезенного "нахлебника, детского мучителя и приводчика к шалостям". "Хотя у него и нет дочки, — так говорили они с духом какого-то предведения, — но он найдет чем развратить детей еще горше, нежели тот цап (так маменька всегда называли дьячка за его козлиный голос). — А за сколько вы, Мирон Осипович, договорили его?" — спрашивали они у батеньки, смотря исподлобья.
— Стол вместе с нами всегда, — рассказывали батенька, однако ж вполголоса, потому что сами видели, что проторговались, дорогонько назначили, — стол с нами, кроме банкетов: тогда он обедает с шляхтою; жить в панычевской; для постели войлок и подушка. В зимние вечера одна свеча на три дня. В месяц раз позволение проездиться на таратайке к знакомым священникам, не далее семи верст. С моих плеч черкеска, какая бы ни была, и по пяти рублей от хлопца, то есть пятнадцать рублей в год.
— Так он уже за эту цену выучит детей всем на свете наукам? — спросили маменька хитростно и укорительно против оплошности батенькиной в высокой цене.
— Каким же всем наукам? — говорили батенька, смотря в окно, чтоб скрыть свой маленький стыд. — Российскому чтению церковной и гражданской печати, писанию и разумению по-латыни…
— И по-латыни! — вскрикнули маменька удивленно-жалким голосом, — То были простые, а теперь будут латинские дурни!..
— Нуте же, полно, — сказали батенька, возвышая голос, — не давайте воли язычку. Вы знаете меня. Идите себе к своему делу.
И точно, маменька очень хорошо знали батенькину комплекцию и потому поспешили убраться в свою опочивальню, где наговорились вволю, осуждая батенькины распоряжения об нас, но все, по обычаю, тихо, чтоб никто не слыхал. Потом, волею или неволею, а поместили пана Галушкинского в панычевской.
Новое ученье наше началось 1-го сентября. Мы принялись прямо читать по-латыни. Инспектор наш, Галушкинский, объявил, что он, не имея букварей латинских, которых батенька, поспешая выездом из города, позабыли купить, не имеет по чем научить нас азбуке и складам латинским, то и начал нас учить прямо читать за ним по верхам. Не понимая, отчего и почему, указывая на слово, мы должны были непременно говорить manus, pater и проч. На вопрос об этом Петруся, как весьма любознательного, инспектор всегда отвечал: "Того требует наука. Не ваше дело рассуждать".
Петрусь по своему необыкновенному уму, в чем не только прежде пан Кнышевский, но уже и пан Галушкинский, прошедший риторический класс, сознавался, равно и Павлуся, по дару к художествам, мигом выучивали свои уроки; а я, за слабою памятью, не шел никак вдаль. Да и сам горбунчик Павлуся, выговаривая слова бойко, указывал пальцем совсем на другое слово.
К удивлению и обрадованию батенькиному — маменька же всегда, когда доходило до нашего ученья, замахивали руками и уходили прочь — в первое воскресенье инспектор привел нас к батеньке и заставил читать, "что мы выучили за неделю". Молодцы принялись отлепетывать бойко, громко, звонко, с расстановкою, руки вытянув вперед себя, глаза уставив в потолок (домине Галушкинский, кроме наук, взялся преподавать нам светскую ловкость или "политичное обращение") и с акцентами, по своему произволению: "патер ностер кви ест ин целис" — и проч., до половины.