Он был так страшен, этот фрунтовой унтер-офицер, что толстый купец, протянувший ему добытый из мошны паспорт, стащил тут же с головы картуз и перекрестился.
«А ведь этот инвалид — природный мужик. Крестьянин. Хлебопашец! — думал Пушкин. — Что сделали с ним двадцать пять лет его военной службы? Пугало, которого все боятся! Все замирает перед ним… Маленький Аракчеев! Откуда он, этот деспотизм в кротко молчащем русском народе?»
Неотрывно наблюдая в окно сцены у шлагбаума, Пушкин выпил чаю, закусил холодной телятиной. Подорожная была уже прописана суетливым, на одну ногу припадающим станционным смотрителем в зеленом мундире, лошади запряжены, когда высокая тощая цыганка в пестром своем наряде, в широких складчатых юбках, в звенящих монистах вошла на двор станции. Позванивая бубном, сверкая глазами и зубами на смуглом лице своем, она стала под раскрытыми окнами, и среди гула станционного шума, криков ямщиков, команд инвалидов, побрякивания колокольцев раздался ее надтреснутый, низкий голос вперемежку с бормотаньем бубна:
Под вечер, осенью ненастной,
В далеких дева шла местах…
Пушкин вскочил со стула, высунулся в окно. Точно! Это был его «Романс». Три года назад, еще в Лицее он писал его…
И тайный плод любви несчастной
Держала в трепетных руках.
Мощный голос певицы был хрипловат, звучал то колоколом, то звенел надтреснуто, и этот голос неизвестной бродячей цыганки пел стихи Пушкина. У соседнего окошка заслушался проезжий по казенной надобности офицер, перестав требовать огня, сосал погасшую трубку. Замерла суетня во дворе, приостановился, замер ямщик с уздечкой в руке.
Мой ангел будет грустной думой
Томиться меж других детей
И до конца с душой угрюмой
Взирать на ласки матерей…
Пушкин усмехнулся: вспомнил «прелестную креолку» — свою матушку, Надежду Осиповну… Или это про себя писал он? Не был ли сам он подброшен кукушонком из родной своей семьи в пуховое, раззолоченное гнездо чужого Царского Села?
— Александр Сергеевич! Ехать давайте, — тихонько подошел Никита, он убирал дорожный погребец. — Ишь поет!
Сладкое чувство захватило поэта. Ведь это же его слушали. Почтовый двор слушал его.
Народ слушал, и цыганка пела для народа:
Склонилась, тихо положила
Младенца на порог чужой,
Со страхом очи отвратила
И скрылась в темноте ночной.
Порывшись в бисерном кошельке Оленькиной работы, Пушкин выхватил серебряный рубль с царем Александром Первым с одной стороны, а с другой — с надписью в память победы 1812 года: «Славный год сей минул, но не минут содеянные в оном подвиги».
— Эх! Досадно, а другого нет!
Зажав его в ладонь, выскочил на крыльцо к цыганке: — Держи, красавица!
Сухая коричневая ручка мелькнула проворно, черные глаза блеснули:
— Спасибо, молодой барин! Ай, спасибо… Большой человек будешь… Много любить будешь… Тебя любить будут… Берегись только, барин! Где много счастья, там зависть, там горе близко…
Пушкин сбежал с крыльца, прыгнул в отцовский экипаж. Никита застегнул фартук, вскарабкался на козлы к ямщику.
— Пошел! — закричал он. Лошади поскакали. Поэт молчал. Как стали подъезжать к Петербургу, солнце в упор освещало черную тучу пыли и дыма, нависшую над столицей, и тут только погасли пред ним глаза цыганки, дерзкие и печальные, замолк ее голос, державший душу поэта в смятении необъяснимом. Почему душа все рвется вперед, вперед? Куда? К тому, чего нет? Томится, томится! Словно кто-то обещает ему, Пушкину, твердит настойчиво, что впереди будет что-то замечательное. «Будет! Будет! Любовь? Счастье?» И засмеялся. «Какая чепуха! — подумал он. — Будет! Нет, оно уже есть! Жизнь — это все! Все, все вместе, — и смерть, и счастье… Жизнь». Навстречу трусила тройка «пустяком». Бородатый ямщик сидел на заднем сиденье и, опустив вожжи, сдвинув шляпу к затылку, мурлыкал песню. Что он думал, этот ямщик? И ведь не может никак быть, чтобы поэту не было до него дела, до этого сильного мужика, свободно, барином развалившегося на мягкой подушке! Почему поэт готов принять и его в свою душу? Принять его в то чудесное облако образов, которое наплывает, разрастается и, как только проясняется душа, проливается, подобно дождю, стихами поэмы? А он, этот ямщик, примет ли его, Пушкина? Должен, должен принять! Обязательно!
Пошли, замелькали, петербургские пригороды, домишки, коровы, огороды, молочницы с кувшинами, разносчики сладких холодных питий, сахарного мороженого, извозчики, водовозные бочки. Опять два белых, неотвратимых, как судьба, столба заставы с черными орлами и полосатым шлагбаумом между ними преградили дорогу: Питер!
Усатый инвалид, стуча деревяшкой; грозно ковылял к коляске.
Пушкин теперь один в той же родительской квартире в Коломне, у Калинкина моста. Уезжал на службу на Английскую набережную часам к одиннадцати утра, где и работал до тех пор.
…Пока недремлющий брегет
Не прозвонит ему обед.
Служебные дела, хотя спервоначалу несложные, требовали внимания молодого поэта. В Государственной Коллегии иностранных дел были департаменты — Европейский и Азиатский и, кроме того, отдел драгоманов, то есть переводчиков восточных языков. Главной обязанностью молодых чиновников была переписка дипломатических бумаг, русских и иностранных, что, по их секретности и сложности, не могло быть поручено рядовым писарям: в те годы хороший почерк молодого чиновника иногда был залогом служебной его карьеры, как и знание иностранных языков.
Пушкин не обладал хорошим почерком, как его сослуживцы — карьеры он не делал, но мимо него не могло пройти многое, что он мог наблюдать тогда в зарубежье, работая в Коллегии.
Пушкин в курсе происходящего в мире, он зорко следит за событиями, наблюдает, как ведется международная политика, знакомится с ходами сложной государственной машины.
Зато после служебных часов поэт свободен: вечер, наконец, ночь в его распоряжении.
Восемнадцатилетний поэт бросается в столичную жизнь со всем упоением молодости со всем пылом своего сердца.
Осенью 1817 года Пушкин участвует в одном из последних заседаний общества «Арзамас», впрочем, как всегда, закончившемся веселым ужином с. жареным гусем.
Победа в Отечественной войне кружила сперва арзамасцам головы, будущее казалось таким обещающим, они все еще верили в «дней Александровых прекрасное начало». Французская революция подымала их демократические чувства, национальная героика волновала. Они пламенно желали, чтобы Россия-победительница была не только достойна побежденных, но и культурно превосходила их, как она превзошла их своей мощью.
Однако время шло, оптимистические ожидания не оправдывались, и многие из прежних простодушных «гусей» начали пересматривать свою идеологию. Для одних впереди уже замаячили контуры 14 декабря, другие отступали на охранительные позиции. «Арзамас» распадался.
В феврале 1816 года состоялось учредительное собрание нового общества — «Союз Спасения». Членами-учредителями были князь С. П. Трубецкой, А. Н. Муравьев, Сергей и Матвей Муравьевы-Апостолы, М. С. Лунин, И. Д. Якушкин. В 1817-м в «Союз» вступает П. И. Пестель.
Дворянство начинает организовываться уже по политическому принципу: «Союз Спасения» был обществом тайным.
И «Арзамас» и державинская «Беседа» угасли примерно в одно время, на смену шли другие кружки, и Пушкин принимает участие в одном из новых кружков, известном под именем «Зеленой лампы».
«Зеленая лампа» возникла по инициативе Никиты Всеволожского, сослуживца Пушкина по Коллегии иностранных дел и молодого офицера лейб-гвардии Павловского полка Я. Н. Толстого. Раз в две недели, по субботам, в доме Всеволожских на Екатерингофском проспекте собиралась богатая и знатная «золотая» дворянская молодежь, Здесь царил пародийно-масонский дух, как и в «Арзамасе», все члены кружка носили кольца с изображением «Зеленой лампы», да и сама «Зеленая лампа» светом своим знаменовала «Свет и Надежду». На собраниях общества читались стихи, обсуждались литературные события, театральные постановки. Присутствовали и молодые дамы. А больше всего и охотнее всего молодые люди пировали — ели вкусно и обильно, шумно, весело пили, и, в отличие от «Арзамаса», золото звенело на зеленых столах: шла крупная карточная игра.
Но политические струи ясно видны даже в бурном шампанском потоке «Зеленой лампы»: и там видим мы будущих декабристов — А. И. Якубовича, князя С П. Трубецкого и других. Дело уже не ограничивалось одним веселым препровождением времени: в посланий к П. П. Каверину Пушкин сетует о том, что чернь не понимает,
…Не ведает, что дружно можно жить.
С Киферой, с портиком, и с книгой, и с бокалом;
Что ум высокий можно скрыть
Безумной шалости под легким покрывалом.
Письмо Пушкина к П. Б. Мансурову, лихому поручику лейб-гвардии Конно-егерского полка, совершенно явственно приоткрывает это покрывало: