«великая перековка» тех лет затронула и его. Автор книги о Марате не ссылался на упоминавшееся Письмо Сталина об «аксиомах большевизма», но предисловие заставляет говорить именно об аксиоматизации марксизма, катехизации учения, сведении его к категорическим ответам на риторические вопросы: «Маратизм в такой же мере отличается от теории революции коммунизма, в какой мере пролетариат отличается от мелкой буржуазии» [130]. «Между теоретиками пролетариата и мелкой буржуазии лежит пропасть целой исторической эпохи» [131]. «Якобинец (маратист), чтобы приблизиться к большевизму, должен был связаться неразрывно с организацией пролетариата, сознавшего свои классовые интересы» [132].
Уже в докладе Фридлянда о Термидоре в 1928 г. наметилась тенденция, получившая развитие в книге о Марате. Если в 20-х годах апология якобинской диктатуры обусловливалась легитимацией большевистской диктатуры, то с конца 1920-х в апофеоз теории и практики большевизма выливалась критика недостатков первой, обличение ее, так сказать, исторической неполноценности. Сакрализации подлежала прежде всего роль партии как правящей силы и диктаторской формы правления как некоего абсолюта, высшей в истории формы социальной организации для революционной эпохи – при том, что границы последней выглядели неясными [133] («есть у революции начало, нет у революции конца»). Сакрализации подлежал также путь большевистской партии к власти – абсолютизация значения гражданской войны и вооруженного восстания. Принятие этого абсолюта (партия – диктатура – гражданская война – вооруженное восстание), степень приближения к нему становились оселком для оценки революционной пригодности тот или иной теории.
Можно, конечно, согласиться с Фридляндом и, сравнивая судьбу якобинской диктатуры, продержавшейся около года, и большевистской диктатуры, изживавшей себя чуть ли не столетие, заключить, что в смысле захвата и удержания власти последняя была шедевром. Подвох кроется в самом сравнении, и в советской историографии 1930-х годов это уже ощущалось.
Главной опасностью для исследователя у Фридлянда декларируется модернизация уподоблением революции XVIII в. «пролетарской революции», а защитой от модернизации высказывание Сталина, что революция 1917 г. является «социалистической», тогда как революция 1789 г. была «буржуазной». Повторяемое на разный манер это высочайшее мнение подчеркивает политический характер подобной угрозы – утверждение оппозиции о советском термидоре и «буржуазном перерождении» партийной элиты.
Если цитирование Сталина защищало, то не от модернизации, а от политического обвинения, по сути дела становясь скорее ее прикрытием, ибо модернизацией, думается, выступало именно навязывание эпохи XVIII в. политических категорий ХХ в., превращенных в абсолют.
Признавалась и другая опасность – «игнорирование значения опыта» Французской революции [134]. В сущности, для исследователя она была как раз главной. И свое исследование Фридлянд посвящал именно историческому значению этого опыта, противопоставляя свою позицию всей буржуазной историографии. Вообще в своем предисловии автор противостоит всем и вся: троцкизму, меньшевизму, «оппортунизму», либерализму, «социал-фашизму», Второму Интернационалу, Каутскому, Кунову, антикоммунизму и антимарксизму. И отчетливо ощущается та самая поступь Времени: еще до «железного занавеса» внешнеполитической изоляции жизнь страны заволакивала густая идеологическая пелена, имя которой изоляционизм.
Вообще предисловие поражает несвойственным Фридлянду да и советской историографии 20-х годов обильным цитированием, строка за строкой высказываний Маркса, Энгельса, Ленина и, разумеется, т. Сталина, который «учит нас», «указывает» и «категорически формулирует». Все же из-под цитат пробивается авторская мысль. И она по-фридляндовски оргинальна – до чего прав был Кареев, заметив склонность историка-марксиста к «ереси»! В параллель марксовой «триаде» восхождения от идей Французской революции к коммунизму (Cercle social – «бешеные» – Бабёф) [135] Фридлянд, дезавуируя значение Cerclesocial, отодвигая в сторону «бешеных», выдвигает свою версию: Марат – Сен-Жюст [136] – Бабёф [137].
Самой масштабной и претенциозной была другая новация – заявление о существовании в рамках буржуазной Французской революции – «плебейской революции», движущей силой которой было «четвертое сословие» в виде плебейства, чей состав Фридлянд определял весьма расплывчато, по Марату: «рабочие, ремесленники, мелкие торговцы, крестьяне». Численность этих «низших слоев нации» достигала, согласно Марату, 14–15 миллионов, по Матьезу 11 миллионов человек [138]. Историк-марксист подчеркивает, что цеховые подмастерья и ремесленники, а не рабочие фабрик и централизованных мануфактур были «передовым отрядом» и что среди ремесленников были как собственно рабочие («миллионные массы предпролетариата»), так и «рабочие-мастера», выступавшие нередко «в роли подрядчиков» [139].
В этом социальном контексте как идеолога «плебейской революции», или «плебейской оппозиции» (два термина выступают взаимозаменимыми) Фридлянд рассматривает биографию Марата: «До сих пор плебейская революция не являлась предметом изучения. Марксистская историография французской революции была занята установлением буржуазной природы революции, выяснением ее классовых задач, исторических пределов ее влияния. Но за «третьим сословием» в революции XVIII века видно «четвертое сословие». Его история должна стать содержанием новой полосы наших работ» [140]. И свою биографию Марата Фридлянд называет «страницей из истории четвертого сословия».
Все-таки автор больше преуспел в воссоздании жизни, деятельности, взглядов своего героя. Он сам признавал, что «по вопросам истории четвертого сословия» вынужден был пользоваться «лишь печатными источниками». Зато в отношении биографии Марата, как уже говорилось, в его распоряжении оказались великолепная источниковая, особенно архивная база. Имевшийся в авторском распоряжении материал должен был подкрепить введение понятия «маратизм» – еще одна новация – как социально-политического феномена, идеологии «плебейской революции». Среди анонсируемых глав второго тома значились: «От маратизма к коммунизму», «Марат и маратизм в исторической литературе» [141].
Однако публикация второго тома, ожидавшаяся зимой 1934–1935 г., не состоялась, и об его идейном содержании приходится судить по стенограмме доклада Фридлянда в Институте истории Комакадемии в июне 1934 г. [142].
Доклад носил откровенно полемический характер: «Марат не убийца и палач, а теоретик и историк эпохи» [143]. «Это не был изувер-одиночка или талантливый одиночка, изумительный практик», как считал Кунов [144]. «Я настаиваю на том, – говорил Фридлянд, – что практика якобинизма во Французской революции не есть просто эмпирика и не… исключительно идеи Руссо». «Практика второго года (1793) в основном есть исключительно идея Марата (курсив мой. – А.Г.) [145]. «В основном есть исключительно» – типичные для доклада издержки полемизма.
Но докладчик на этом не останавливался, продолжая крушить историографическую традицию, прежде всего советскую: «Глубоко неправильным является утверждение, что вся сумма социальных идей Французской революции связана только с именем Бабефа и еще несколькими другими («бешеными». – А.Г.)» [146].
Фридлянду удалось добиться того же эффекта, как и своим докладом о 9 термидора. Некоторого потрясения, даже смятения аудитории. Общие чувства красноречиво выразил Далин: «Все мы до сих пор придерживались той точки зрения, что взгляды Марата… в лучшем случае совокупность тактических партийных рецептов, найденных по наитию, что у Марата было правильное политическое чутье, которое позволяло ему нащупывать нужную линию. Но мы не знали, что Марат был теоретиком… Этот тезис т. Фридлянд безусловно доказал» [147].
Возражение Далина