Презирая все земное, православная Церковь обходила в умственной жизни все, что ведет к целям земного счастья, обращала умственный труд на высокие предметы богословия. Древнее процветание светской литературы мало-помалу исчезло: осталась только старинная греческая страсть к диалектике и перешла на богословское поле. Предметы чисто догматические, без отношений к вопросам общественной жизни, волновали умы. Светская власть овладела и этою стороною. Как бы помогая чистоте Церкви, как бы для предостережения, чтоб такие богословские прения не перешли границ и не дошли до оппозиции против Церкви и власти, императоры помогали светскою властью духовной власти и с патриархами преследовали мирскими средствами споры, коль скоро они показывались опасными. Запрещалось мирянам и даже простым духовным толковать о религии, а велено было повиноваться и верить толкованиями учителей Церкви. О существе Божием, — говорит Киннамос, — дозволено толковать единственно учителям, владыкам, знатному духовенству, императору и тем, кому они дозволят по достоинству.
В каком виде выражалась эта власть светского могущества над духовными делами и на какие предметы обращалась мысль, показывает возникший при императоре Мануиле Комнене спор о принесении жертвы Иисусом Христом. Этот император составил такую формулу: вочеловечившийся Бог в произвольном принесении себя в жертву был вместе и приноситель, и приносимый. Император созвал синод в Константинополе с целью, чтоб эта формула была утверждена соборне. Некоторые из епископов воспротивились, хотели было защищать самостоятельность Церкви и — потеряли свои места. Спор распространился в публике, сначала в высшей, придворной, потом— в городской. Император требовал, чтобы все признавали так, как он положил, и кто сопротивлялся, кто находил, что формула составлена неправильно, или задумывал что-нибудь изменить в ней, тому грозила высочайшая немилость: одни теряли свои места, других постигало изгнание или ссылка. Для всенародного ведения государь повелел начертать свое премудрое изречение на каменной доске и повесить доску в Софийской церкви.
Столь же характеристичным было другое богословское дело в царствование того же Мануила Комнена. Для обращающегося из магометанства в христианство существовала формула: богу Магометову — анафема!" Император нашел, что эта формула, в обширном смысле, заключает в себе богохульство, ибо Магомет признавал единого Бога. Собран был синод. Императору возразили, что Магометов бог есть ложный бог. Досадуя, что духовные ему сопротивляются, император собрал другой синод в Скутари, но не явился на него сам лично, а через посредство своего секретаря настоятельно требовал снять анафему с Маго-метова бога. Когда духовные все-таки упорствовали и доказывали, что Магометов бог совсем другой, чем Бог христианский, секретарь именем государя угрожал, что это дело представится на собрание под председательством папы. Духовенство страшилось папской власти: в нем укоренилось омерзение к западному христианству. Папою умели запугать непокорных. После долгих прений, вместо прежней формулы: "Богу Магометову — анафема", написали: "Магомету с его учением и со всеми его последователями — анафема!
В XIV-м веке возник в греческой Церкви спор по поводу понятия о Фаворском свете; сущность его состояла в том, — был ли это свет существенный, или отражение.
Споры с латинскою Церковью, дошедшие в последней половине ХI-го века до разделения, усиливали вражду по мере каждой новой попытки к сближению Церквей. Из многих таких попыток замечательно бывшее при Иоанне II-м Комнене состязание Ансельма гавельборского с епископом никомидийским, Никитою. Разумеется, главным предметом спора был вопрос о Духе Святом: греческая сторона опиралась на тексты св. писания, западная — на прогрессивное движение явления св. Духа, посредством которого то, что лежало в зародыше учения, впоследствии явилось в разнообразных приложениях, и последующие века, сообразно возникающим потребностям, дополняли то, что сделали предыдущие. В этом понимании отразился характер обеих Церквей. Греческая постоянно стремилась удержать неподвижно раз сложенный состав; Западная допускала развитие в Церкви: первая хотела сохранить незыблемо старину, почитая ее совершенною и неизменною святыней; вторая допускала возможность изменений. Кроме спора о св. Духе, происходил спор о Евхаристии. Никита признал, что приготовление хлеба для Евхаристии — из квасного или из пресного теста — не составляет существенного различия Церквей. Но патриотизм грека высказался у него, когда противник его доказывал, что благодать Божия и небесное благоволение явно почиют над римскою Церковью: ибо она едина, а греческая была обуреваема ересями. Греческий архиерей представил, что в греческом мире дейсти-вительно много было ересей, но это от образованности и ученого воспитания. "Ереси, — говорил он, — служат только к укреплению веры, и всегда побеждаются православием. Напротив, латины, в своем невежестве, не могут сказать ни хорошего, ни дурного в делах веры". Состязание это не кончилось ничем; и другие, последующие попытки восстановить разорванное единство Церквей ничем не кончились.
Эти богословские и диалектические состязания были единственным признаком умственного движения в Церкви. Вся религиозность массы обращалась ко множеству обрядов и к исполнению аскетических правил. Монашество, было прямым явлением религиозного взгляда. Монашество, следуя коренной идее Церкви — отчуждения религии от мирских целей, устроено было единственно на этой идее. Собственно вся Церковь сохраняла отшельнический характер; инок, естественно, был почетным лицом, по превосходству принадлежал Церкви. Греческий инок заботился единственно о спасении души, которое достигалось наибольшим удалением от людского сообщества. На Западе возникали монашеские ордена, получавшие свое название от известного рода занятий, которым посвящали свою деятельность. На Востоке, в Греции, напротив, монахи отличались одни от других по способу самоумерщвления. Одни жили в пещерах и назывались пещерники (ад:г]Ха'СГОТси от олцкаюу пещера); другие жили в дуплах и назывались дендриты (oi Ö8v6qCtcu)> — другие на столбах — столпники (oXvXiXCtl), некоторые обрекали себя ходить нагими (ol yVAvfT(Xl), другие — лежать на земле (ot %d.[lEJVOl), третьи — всегда молчать, и назывались молчальники (oi СЯСОЯГОутеС.); иные давали зарок никогда не мыть ног и назывались нечистоногими (ctVIJITOÖeC,), а некоторые для большей святости проживали в постоянной нечистоте (Ol QUJlOVTe^,), и очень многие сковывали себя железными веригами и назывались железоносители (oi obrQO(pOQOl). Эти отшельники не оставлялись безизвестными; слух о появлении их распространялся быстро, и народ толпами приходил к ним брать от них благословение и просить о себе молитв.
Но, разумеется, немало было монахов, которые только носили наружность отшельников. Писатель XI 1-го века, Евстафий, оставил нам описание тогдашней монастырской жизни и религиозности. В многочисленном монашеском классе было развито суеверие, и вместе с тем лицемерие и обманы. Монастыри соперничали друг пред другом, вымышляли чудеса, создавали разные вещи, которым приписывали мнимую святость и привлекали суеверную толпу. В монастырях толпились ленивцы, нищие, тунеядцы, безнравственные люди, убегавшие от преследования закона, с видом наружного поста и святости — шли в монахи, чтобы хорошо и спокойно жить. Любовь к невежеству, ненависть к просвещению были господствующими качествами греческих монастырей; монахи с намерением истребляли богатейшие библиотеки, сохранявшие от древних времен драгоценные произведения старой литературы. Человек с образованием, вступив в монастырь, навлекал на себя зависть, клеветы, гонения; невежды досадовали, зачем он попал к ним; оскорблялись тем, что он выше их, и думали, что он загораживает им дорогу. Между тем, набожность века скопляла в монастыри богатства; монастыри извлекали из своих имений доходы, устроивали промыслы и вели торговлю. Обогащение монастырей возбуждало зависть. Действовали против них и на императоров. Император Мануил Ком-нен, добивавшийся поработить Церковь своей воле во всех видах, задумал стеснить и свободу монастырей, и определил светских начальников в монастырские имения с тем, чтоб они сбирали доходы и отдавали в монастырь; этим император хотел избавить монахов от несвойственных их званию мирских упражнений. Сверх того, чтоб возвратить монашество к прежней скромности и евангельской нищете, тот же император положил новозаложен-ным монастырям вовсе не давать вкладов, а определил выдавать им потребное из императорской казны.
Несмотря на религиозно-церковный дух века, — по известию Евстафия, — многочисленное духовенство в Византийской империи уже перестало пользоваться тем суеверным уважением, какое было к нему прежде; и в то же время, когда одни благочестивые, искавшие утешения во внешности церковной, наделяли монастыри и располагали движения своей жизни по наставлению монахов и попов, другие распускали над духовными насмешки и пошлости, которые с жадностью ловились и повторялись в народе. Думали отделить понятие о духовенстве от понятия о самой Церкви; но более смелые головы доходили в деле веры до вольнодумства. Таким образом Евстафий, в своих проповедях вооружается и против атеистов. Сам Евстафий, несмотря на свое безукоризненное православие, показывает недовольство существующим порядком Церкви, и невольно провозглашает начала, которые ведут к реформационным попыткам. Евстафий в своих проповедях хочет возбудить духовную сторону христианского благочестия, подавленную излишнею обрядностью. Он беспрестанно напоминает, что любовь есть главное в деле веры христианской, источник всех добродетелей, а церковная обрядность должна служить только внешним выражением духовного содержания. "Не спасешься многими поклонами, — говорит он в одной из своих проповедей, — спасешься только одним тем, что эти наружные поклоны знаменуют — сокрушением сердца пред Богом. Прямое стояние Богу не менее приятно, как и коленопреклонение, да и для труда удобнее". Некоторые аскеты говорили, что надобно у Бога просить источник слез. Евстафий говорит, что лучше таких отшельнических слез — любовь, оказанная несчастным и нуждающимся". В этом протесте содержания против внешности, любви и дела против аскетического уединения и бездейственого самоистязания, нельзя не видеть той стихии, которая, обращая христианство к практической жизни, в дальнейшем развитии мысли становится со временем в оппозицию к Церкви. Когда Евстафий вооружался против преобладания внешности над духовностью и аскетизма над любовью, оставаясь строго православным, нашлись такие, которые смелее коснулись, вместе с злоупотреблениями, самого содержания. Таков был Хризомол, осужденный синодом в 1171 г., при императоре Мануиле Комнене, по обвинению в причастии к бо-гумильской ереси. Воспользовались некоторыми кажущимися сходствами; но в самом деле то, что проповедовал этот осужден-ник, относилось к кругу повторяющегося много раз в восточной Церкви стремления к торжеству духовности над обрядностью. Хризомол учил, что для человеческого возрождения и спасения души недостаточно обрядов и таинств: необходимы духовная жизнь, духовное созерцание, которое он противополагал мертвой учености буквы. Он посягнул на достаточность детского крещения самого по себе: "те, — говорил он, — которые крещены во имя Христово без вероучения, не могут еще назваться истинными христианами потому только, что они крещены. Если они, не зная Христова учения, и делают достойные дела, то все-таки они не христиане, а добродетельные язычники. Пение и молитва, присутствие при богослужении и даже самое изучение св. писания недостаточны без внутреннего перерождения, освобождающего нас от власти злого духа: — все это без такого перерождения мертво и ничтожно. Выучи хоть наизусть все св. писание, и других начни учить, но если ты предашься прихотям, высокомерию, то тебе не принесет пользы твое знание. Ты должен преобразовать свою душу и достигнуть внутреннего созерцания божественных предметов". Этот мыслитель, подобно позднейшим западным протестантам, отвергал силу добрых дел самих по себе, без внутреннего, руководящего человеческими поступками настроения, иначе — без веры. Человек должен быть способен к истинной добродетели, прежде чем покажет в своих делах добродетель. Те, которые не достигли этой высоты воззрения, скажут, что они делают добро для Бога; но они делают это по естественному побуждению, а не по разумному убеждению. Для христианина недостаточно творить добро и избегать зла, хотя бы и из угодности Богу, если он не достиг духовного чувства присутствия в себе божественного духа, творящего в нас добро без принуждения и, по существу своему, неподатливого никакому искушению от зла. Христианин, достигнув христианской зрелости, находится вне закона; Божия сила производит в нем все, что закон предписывает.