Татары в рассказе новгородца действуют крайне успешно. Все, что они затевают, им удается. Видимо, поэтому рассказ летописца о военных удачах монголо-татар довольно монотонен: книжник просто перечисляет этапы движения татар к поставленным целям. Характерно описание осады Рязани и синхронных этому событий. Так, «иноплеменници погании оступиша Рязань и острогомъ оградиша», после чего они сражаются с рязанским князем Романом вне стен города («оступиша ихъ татарове у Коломны, и бишася крепко, и прогониша ихъ к надолобомъ, и ту убиша князя Романа»), вслед за этим «татарове взяша град (Москву)», «избиша» москвичей, после чего, «вземшемъ Рязань», «поидоша къ Володимирю»[158]. Победы татар происходят как бы сами собой, без каких бы то ни было усилий с их стороны. Та же тенденция наблюдается и в описании дальнейших событий, связанных теперь уже с осадой Владимира: татары «приближишася къ граду, и оступиша градъ силою, и отыниша тыномъ всь». «Заутрие» город оказывается уже взят (это замечают (!) оставшиеся во Владимире защитники города — князь Всеволод и владыка Митрофан) и разграблен. Татары поразительно, сверхъестественно удачливы в борьбе с русскими и за пределами городов. Бежавший из Владимира великий князь Юрий Всеволодович просто не успевает «ничтоже» противопоставить «внезапу приспевшим» татарам и погибает «на реце Сити».
Представляется, что книжник не случайно так однообразен в описании побед «поганых». Связано это, вероятно, даже не столько с их реальными успехами, которые, конечно, были велики, сколько с авторским представлением о том, каким способом монголо-татары достигали своих побед. «Окаянные безбожники» татары, в восприятии летописца, не могли поступать иначе, они не могли действовать против русских с какими‑либо затруднениями — это, судя по всему, просто бы не соответствовало стереотипу должного для них поведения.
Для летописца военные удачи татар связывались с тем, что татары действовали в качестве орудия Божьей кары, и, следовательно, с принципиальной невозможностью русских противостоять «промыслу Господнему», карающему Русь «за грехи». Новгородский книжник неоднократно подчеркивает очевидную для него мысль о том, что невозможно противиться Божьему гневу. Татары, действующие в качестве орудия этого гнева, не встречают никакого сопротивления со стороны русских. Люди, оказавшиеся в «недоумении и страсе», естественно, не могли оказывать сопротивления захватчикам.
Объяснение причин этого «недоумения», приведшего к невозможности русских противостоять захватчикам, летописец дал в самом начале рассказа о нашествии Батыя. «Но уже бяше Божию гневу не противитися, — писал книжник, — яко речено бысть древле Исусу Наугину Богомь; егда веде я на землю обетованую, тогда рече: азъ послю на ня преже васъ недоумение, и грозу, и страхъ, и трепетъ. Такоже и преже сихъ отъя Господь у насъ силу, а недоумение, и грозу, и страхъ, и трепетъ вложи в нас за грехы наша»[159].
Подобное «недоумение» проявилось в поведении многих персонажей летописного повествования.
Великий князь Юрий Всеволодович, «не послуша князии рязанскыхъ молбы», на брань с татарами не пошел, будто бы «самъ хоте особь брань створити». Однако, как только «поганые» подступили к Владимиру, великий князь «бежа» из города «на Ярославль», оставив в осажденной столице сына Всеволода, жену, владыку Митрофана и безоружных горожан. Из текста летописи следует, что татары «погнашася» за великим князем «на Ярославль». Однако Юрий стал строить полки лишь после того, как получил известие о приближении «безбожных». Летописец был далек от того, чтобы рисовать картину героического сопротивления великого князя захватчикам: «внезапу татарове приспеша, князь же не успевъ ничтоже, побеже, и бы на реце Сити, и постигоша и, и живот свои сконча ту»[160].
Полную растерянность перед лицом захватчиков проявили и жители стольного Владимира, а вместе с ними и сын великого князя — Всеволод. Всеволод остается практически безучастным к событиям: о нем летописец сообщает, что князь «затворился» в городе, а утром уже «увиде», что город взят. Дальнейшие действия князя таковы: вместе с другими он принимает постриг («и стригошася вси въ образъ, таже в скиму») и, увидев, что город подожжен и «людье уже огнемь кончеваются», «вбегоша въ святую Богородицю и затворишася в полате», после чего «скончашася, предавше душа своя Господеви». Фактически князь показан человеком, готовым скорее погибнуть, нежели бороться. Впрочем, в этом он не одинок: наряду с владимирцами в «недоумении и страсе» перед лицом окруживших город татар оказываются и жители Торжка[161].
Вряд ли следует искать в тексте новгородца каких‑либо «политических» объяснений произошедшего среди русских «недоумения». По крайней мере, сам летописец не искал собственно «политической» (по крайней мере, в современном понимании этого термина) подоплеки случившегося. Для средневекового книжника, видимо, не существовало более глубоких и всеобъемлющих объяснений постигших Русь несчастий, помимо греховности своих соплеменников. В этой связи нельзя согласиться с мнением И. У. Будовница о том, что, «отдавая должное общепринятой церковной формуле о Божиих казнях, среди которых не последнее место занимает нашествие иноплеменников, новгородский летописец в то же время значительную долю вины за бедствия, постигшие Русскую землю, возлагает на политические нестроения, на «недоумения» князей»[162].
Если в тексте и содержится намек на «недоумение князей», междоусобные конфликты и прочие процессы, могущие получить в современном лексиконе название «политических», трудно представить, что они воспринимались книжником иначе чем проявлениями все той же греховности русских. Именно в этом контексте следует интерпретировать столь часто цитируемую в литературе фразу летописца о том, что «мы въздыхаемъ день и нощь, пекущеся о имении и о ненависти братьи»[163]. Даже, если летописец под «ненавистью братьи» подразумевал межкняжеские усобицы и конфликты, подобное поведение князей вполне укладывалось в стереотип греховного поведения, не являлось событием, выходящим из ряда прочих недолжных поступков.
Между тем указанная фраза может относиться не столько к межкняжеским отношениям, сколько к нравам, царившим в русском обществе вообще и среди церковников («братьи») в частности. На наш взгляд, в данном фрагменте речь идет вовсе не об имуществе («имении»), погибшем в результате нашествия, и не о братоненавистничестве князей как таковом. Вероятнее всего, в этом отрывке книжник рассуждает о сопоставимых, в данном случае, морально-нравственных величинах[164]. Стремление к стяжательству (к «имению»[165]) и «ненависть», проявлявшиеся в отношениях между людьми (не столь уж важно — мирянами или клиром), — вот те стороны греховного поведения, о которых сокрушается книжник. Именно эти людские пороки, наряду с другими, о которых книжник напрямую не говорит, но перечень которых вполне традиционен, и являются причинами «кар Господних», обрушившихся на Русь в виде нашествия «иноплеменников».
Летописец пишет о страхе, который охватил русских. Однако этот страх, судя по всему, был вызван не столько татарами, сколько тем, что предопределило их приход. «И кто, братье, о семь не поплачется…» — вопрошает книжник. «Да и мы то видевше, устрашилися быхомъ…» — пишет он и далее объясняет причины страха: «…грехов своихъ плакалися с въздыханиемь день и нощь». Таким образом, «страхъ и трепетъ» являются не только посланными на русских «от Бога» напастями, но и характеристикой того внутреннего состояния, которое было присуще современникам трагических для Руси событий. Осознанная вдруг греховность, греховность, факт которой стал очевиден благодаря ниспосланным Господом казням, — вот внутренняя причина того «недоумения», которое приводит к невозможности противостоять «поганым».
***
Рассказ Лавр. о событиях, связанных с нашествием Батыя, как уже указывалось выше, представляет собой сложную мозаику, состоящую из многочисленных вкраплений различного по происхождению и времени появления материала[166]. Кроме того, текст Повести содержит значительное количество заимствований из предшествующего летописного массива[167], дополняющих или раскрывающих смысл оригинальных частей рассказа о нашествии. В силу этих особенностей реконструкция представлений авторов отдельных отрывков о феномене монголо-татарского нашествия представляется крайне затруднительной. Скорее всего, речь должна идти о реконструкции того, каким образом воспринимались монголо-татары редактором-составителем той летописной мозаики, которая дошла до нас в составе Лавр.