С рассветом вместе со многими офицерами вошел он в ее комнату и нашел ее сидящею на прешироком диване или софе, каковые употребительны в Азии. С ней сидела старшая ее дочь и еще две женщины, и все накрыты были большим одеялом. Ген. Лазарев начал принуждать ее к отъезду, а она представляла ему прежние отговорки. Тогда ген. Лазарев, выйдя на галерею, окружающую дом, сказал своим офицерам: “Берите ее и с тюфяками, на котором она сидит”. Едва они коснулись дивана, как у царицы, ее дочери и у всех бывших тут женщин появились в руках кинжалы. Офицеры отступили, а двое из них выбежали на галерею; один кричал ген. Лазареву: “Дерутся кинжалами”, а другой солдатам: “Егери, сюда!” Генерал, услышав сие, сказал последнему: “На что егерей?..” С сим словом вошел он в комнату, в которой по причине раннего утра не довольно было еще светло, да и занавесы у окна были опущены. Однако же увидел он царицу, стоявшую на полу подле дивана; а дочь ее, девица довольно высокого росту, стояла позади ее на диване, возвышенном от пола меньше фута. Царица, увидя ген. Лазарева, сказала: “Как вы немилосердно со мною поступаете! Посмотрите, как я больна. Какой у меня жар!” И при этом она подала ему левую свою руку. Но лишь только взял он ее за руку, как правой ударила она его в бок кинжалом, повернула кинжал и в то же мгновение выдернула из тела. Говорят, якобы она за несколько дней пред тем брала уроки у одного известного лезгинского разбойника, оставившего своей промысел, как действовать сим оружием. Она пробила его насквозь, а дочь хотела дать ему еще удар по голове большим грузинским кинжалом. Но так как он от великой боли согнулся, то она промахнулась, и удар сей попал матери ее по руке несколько пониже плеча. И она рассекла ей руку до самой кости. Генерал-майор Лазарев едва мог дойти до дверей, упал и кончил жизнь.
При сем смятении тотчас дали знать кн. Цицианову, ген. кн. Орбелианову, коменданту и полицмейстеру. Все, кроме кн. Цицианова, поспешили прибыть и нашли царицу и прочих стоящими на прежних местах с кинжалами в руках. Кн. Орбелианов начал говорить царице, чтоб бросила кинжал, но она ничего ему не отвечала и ничего не делала. Тогда полицмейстер армянин, бывший еще при последнем царе в сей должности, носивший грузинское платье, взяв в руку теплую свою шапку, ухватил ею кинжал царицы и, выдернув из руки, причинил ей тем еще несколько ран на ладони. После этого она упала без чувств; а вступившие егери обезоружили прочих женщин, с осторожностью оборотив ружья прикладами и прижимая их оными к стенам покоя. Тот же час начали их отправлять в путь, причем приказали осмотреть, не имеют ли они спрятанного под одеждою оружия. Молодая царевна, сидя уже на дрожках и увидя сие, вынула из кармана маленький перочинный ножичек, бросила егерям и сказала с усмешкой: “Возьмите, может быть, и это для вас опасно”»[42].
За тем, что происходило в Грузии, внимательнейшим образом наблюдали в горах — и владетели: ханы, шамхал Тарковский, уцмий Каракайдакский, и вольные горские общества. Уничтожение монархии в Грузии, естественно, было воспринято как вероломство и прообраз судьбы горцев. Это было прекрасным материалом для агитации, которой активно занимался, в частности, царевич Александр.
Трагическая перспектива взаимоотношений России и Кавказа определялась не столько существом процесса, сколько технологией, применяемой всеми его участниками. У Грузии не было более благополучного — при всех издержках — выхода, чем пойти под протекторат России. Но грубость и резкость применяемых военными властями методов, разнузданность чиновников заставили все сословия усомниться в правильности выбора и привели к столкновениям, перерастающим в мятежи.
После включения Грузии в состав империи лояльность Кавказа, обеспечивающая надежность коммуникаций между Россией и новым краем, стала абсолютным императивом. Если бы горцы оказались в состоянии это осознать, можно было бы искать компромиссные варианты отношений. Но чеченский общинник и дагестанский уздень, не имея сколько-нибудь ясного представления о возможностях северного исполина и логике его поведения, уверены были, что, истребив несколько экспедиционных отрядов русских, они навсегда отобьют у них охоту проникать в горы. Отказ же от набеговой практики, которая являлась для них, в свою очередь, экономическим, религиозным и военно-поведенческим императивом, был для них равнозначен самоуничтожению — прежде всего духовному.
Русские генералы, реагируя на вызов, не считали нужным различать правых и виноватых, не способны были выработать в этот первый ключевой период гибкую и рациональную тактику, а мощная инерция имперской экспансии, рожденной в петровский период и бурно возродившейся в екатерининский, толкала их к испытанной методе тотального подавления.
Кавказская война до победного конца была предопределена. Молодой Пушкин в эпилоге «Кавказского пленника» с романтическим восторгом очертил эту безвыходную ситуацию:
Тебя я воспою, герой,
О Котляревский, бич Кавказа!
Куда ни мчался ты грозой —
Твой ход, как черная зараза,
Губил, ничтожил племена…
И тут неприложимы этико-оценочные категории. Обвинять в чем-то горских «хищников», русских генералов, воспевшего их Пушкина столь же бесплодно, как проклинать Цезаря, Александра Македонского, Чингисхана, Тамерлана и других потрясателей мира и создателей империй. Это столь же бесплодно, как и сетовать на изначальное несовершенство человеческой натуры.
Только в XX веке европейская цивилизация, пройдя чудовищный опыт двух великих войн, пришла к представлению о принципиальной недопустимости и практической нерациональности межгосударственного насилия.
И только теперь мы имеем критерии, с помощью которых — при наличии доброй воли сторон — можно находить реальные компромиссы, отвечающие юридической и этической справедливости.
И воспою тот славный час,
Когда, почуя бой кровавый,
На негодующий Кавказ
Поднялся наш орел двуглавый;
Когда на Тереке седом
Впервые грянул битвы гром
И грохот русских барабанов,
И в сече, с дерзостным челом
Явился пылкий Цицианов.
Пушкин
IКнязь Павел Дмитриевич Цицианов — персонаж малоизвестный или вовсе неизвестный даже любителям русской истории. Между тем именно он в начале XIX века заложил фундамент того многообразного, жестокого, трагического явления, которое мы называем Кавказской войной. Именно он определил основные черты взаимоотношений России и горских народов на десятилетия вперед, именно он наметил основы и силовой, и мирной политики.
Ермолов, с именем которого прежде всего ассоциируется Кавказская война, прекрасно понимал значение Цицианова, считал его своим учителем в кавказских делах и вспоминал о нем постоянно.
Здесь стоит привести выборку из ермоловских писем.
Как только назначение Ермолова на Кавказ было решено, Цицианов стал постоянным героем его писем двум друзьям и товарищам по оружию[43].
Ермолов — Михаилу Семеновичу Воронцову, командовавшему русским экспедиционным корпусом во Франции:
«1 июня 1816 г. Петербург.
Грузия, о которой ты любишь всегда говорить, много представляет мне занятий. Со времени кончины славного князя Цицианова, который всем может быть образцом и которому там не было не только равных, ниже подобных, предместники мои оставили мне много труда».
«29 дек. 1816. Тифлис.
Наши собственные чиновники, отдохнув от страха, который вселяла в них строгость славного князя Цицианова…»
«Январь 10, 1817, Тифлис.
…Слабость и неспособность начальствовавших здесь после князя Цицианова, человека единственного!»
«Здесь надобно другого князя Цицианова, которому я дивлюсь и которого после смерти почувствовали здесь цену».
«9 июля 1818. Лагерь на Сунже.
Таким образом исчезли все предприятия славного и необыкновенного Цицианова. Злоба и невежество Гудовича изгладили до самых признаков».
«20 окт. 1818, Сунжа.
Мне приятно было прочесть и другие книжки, в которых справедливо говорится о славном Цицианове. Поистине после смерти его не было ему подобного. Не знаю, долго ли еще не найдем такового, но за теперешнее время, то есть за себя, скажу перед алтарем чести, что я далеко с ним не сравняюся. Каждое действие его в здешней земле удивительно; а если взглянуть на малые средства, которыми он распоряжал, многое казаться должно непонятным. Ты лучше других судить можешь, бывши свидетелем дел его. От старика Дельпоццо знаю я, как он любил тебя, и ты все право имеешь хвастать, что служил под начальством сего необыкновенного человека. Меня бесит, что я никого при себе не имею, кто бы мог описать время его здесь начальствования, но думаю, что и материалов для того достаточных не найдется. Я нашел здесь архив в бесчестном беспорядке, многие бумаги растеряны, сгнили, стравлены мышами. Трудолюбивый мой Наумов собрал, что осталось; теперь он в совершеннейшем устройстве, разобран по содержанию бумаг, по годам и все в переплете. Одного недостает, чтобы в сем виде был он тотчас после смерти Цицианова».